По календарю Минувшего она была на дороге к Москве.
Сегодня для нее существовал день 16 апреля, когда после Минска десять дней ожидали в Орше переправы через весенний бушующий Днепр, который снес мосты. Марина Юрьевна попыталась воссоздать в себе реку, паромы, на которых перебирался с берега на берег ее огромный поезд… Поезд действительно был внушительный. Ее свита, свита отца, брата, дяди – красноставского старосты, его сына – лукомского старосты, князя Константина Вишневецкого и прочих, прочих: 1969 человек при 1961 лошади… Марина Юрьевна спохватилась, она – перечисляла не видя. Картины не шли в голову. Тогда она властно перелистнула листы календаря, и, живая, до ощущения дыхания, явилась ей – ночь с Дмитрием, в женском кремлевском монастыре. Греховная, грубая, почти скотская. Ах, какой он был скот в любви, царственный Дмитрий Иоаннович! Весь случившийся с нею ужас и стыд стали для нее самым сокровенным воспоминанием о незабвенном, лучшем из лучших, о государе, о любовнике ее, о вздыхателе. Царь не царь, да увенчан в священном Успенском соборе. И кто бы он ни был, он был! И есть! Слава богу, есть!
Вечером Марина Юрьевна снова выходила за калитку глядеть на Которосль. Ко-то-росль! Чудились родные звуки родного языка, завораживали женщины, ходившие по воду. Марина Юрьевна невольно поводила станом, покачивала бедрами, пытаясь уловить величавую, воистине лебединую красоту движений русских простушек баб. Кажется, они по воду шествовали не ради воды, а чтобы пройтись под взглядами случившихся зрителей, чтоб у глядельщика ноги к тропке приморозило, чтоб от розовых губ, от алых щек запела бы кровь, заходила по жилам не хуже, чем весной, от весенней воды, смывающей плотины и запруды.
Над избами за рекой подымались белые прямые дымы. Небо быстро синело, и Марина Юрьевна уже искала звездочку. Но вдруг на главном дворе поднялся гвалт. Тотчас стрельцы вежливо показались царице, молчаливо приглашая за изгородь.
Бучу поднял кузнец пан Струсь. Ходил на базар продавать и покупать, да и схватился с ярославским коновалом из Коровницкой слободы, что за Которослью.
Коновал уличил Струся в мошенничестве, дескать, подковы его из пережженного железа. Железо и впрямь было самое скверное, но другого у пана Струся не было. Он очень старался из худого сделать хорошее. Ему как раз и нужно было новехонькое железо для своих польских коней. Ужасно возмутясь, что русский коновал оказался совсем не дураком, пан Струсь в сердцах пообещал своему обличителю:
– Царь Дмитрий идет и со дня на день будет на престоле. Вот тогда мы вашему царю Шуйскому воткнем в зад кол и не пожалеем колов для его бояр! А всех дураков, защищавших из корысти и по дурости злодея Шуйского, – четвертуем, чтоб излечить русских от их скудоумия, от врожденного предательства!
Базар всполошился, возроптал. Струся кинулись ловить, но он был роста огромного, силы невероятной. Когда ему загородили путь, он поднял в воздух сани и бросил на изумленных ярославцев.
Теперь все обиженные пришли требовать выдачи кузнеца на справу и расправу.
Пришлось закрыть ворота. Ярославцев было много, стрельцов мало. Шляхтичи явились к Юрию Мнишку за оружием. Царь Шуйский позволил шляхтичам не сдавать сабли и кинжалы властям, но, чтобы предотвратить кровавые столкновения между русскими и поляками, повелел держать оружие под замком, ключи от которого хранились у сандомирского воеводы под его полную ответственность.
Юрий Мнишек, слыша угрозы за тыном своего двора, был готов исполнить просьбы шляхтичей, но к осажденным на выручку подошел с конным отрядом воевода Ярославля князь Федор Борятинский.
С польской стороны к народу вышел Станислав Мнишек, просил прощения за безобразия кузнеца, обещал наказать виноватого плетьми и тюрьмой.
Ярославцы сердились, но ослушаться своего воеводу не посмели. Пан Струсь уцелел. Его посадили в чулан на цепь, позвали стрельцов, удостоверили, что возмутитель покоя наказан. Однако ночью в доме шло буйное веселье. Шляхтичи в очередь шли в чулан, пили со Струсем, пели, хаяли русское, славили польское.
А от Борятинского наутро прислали три воза рыбы: кушайте ради дружества. Вот вам осетры, стерлядка, судаки, для ушицы сладкая мелочь – язи, ерши, щучки, подлещики, голавлики…
Марина Юрьевна могла заснуть только днем, ночью в постели металась, часами сидела перед замерзшим окном. Желание было таким нестерпимым, что она даже на отца не могла смотреть: глаза блудили, стыднее некуда.
Поутру, поднявшись с постели, она снова ложилась поверх кружевного покрывала и выдавливала из памяти видения ночей, проведенных с Дмитрием.
Барбара Казановская, спасая повелительницу, проявила замечательную сметливость и сноровку. Начальнику караула шепнули о непростой болезни царицы, о тоске-сухоте. Стрелецкий начальник, всполошась, рассказал о болезни Марины Юрьевны жене, жена побежала к соседке, соседка к соседке, и наконец было указано на сильную знахарку в Толчковской слободе. В этой слободе толкли кору для дубильного дела. Тот, кто дружен с лесом, с деревом, – себе на уме, из слобожан многие знали тайное слово.
Знахарку из самых сильных привез на польский двор ухарь ямщик. Ямщика повели в людскую, а оттуда Барбара доставила его в покои царицы. Уговор с ним у Барбары был строгий: госпожа за стол пригласит – пей и ешь, в постель положит – ублажай, но маски с лица госпожи не снимать, ни о чем не спрашивать, недовольства не выказывать.
Знахарку Барбара сама приняла. А «ямщиком» был чернобровый стрелец. Как увидел он алые губки под бархатной черной маской, да кожу белую, да волосы волной – так обо всем и догадался. Юная дева, однако, помертвела перед ним, и, даже не поглядев на стол, на яства и вина, взял он красавицу на руки, отнес в постель, а что дальше делать, усомнился. Тихо царственная лежит, как неживая. Уйти, не уйти? Да ведь не для того зван. Посомневался, посомневался, а из-под маски глаза так и тянутся к нему, так и молят…
Пожалел стрелец таинственную просительницу, как мог, пожалел. И так его дева целовала, так его гладила, что и не ушел бы он от нее, но стукнули в дверь.
Стрелец – человек военный, мигом собрался, на постель не оглядываясь, оберегая полюбовницу свою потаенную от своего нечаянного нескромного взгляда. А она сама из постели выпрыгнула, как есть ни в чем! Налила вина пресладчайшего в серебряные чары. Одну чару поднесла, другую сама пригубила. Он-то не стал уж церемониться, до дна хватил. И она ту чару за пояс ему положила. Тут еще раз стукнули. Махнула ему полюбовница белой ручкой, и пошел он за дверь, а там его в людскую, в тулуп, во двор. Сани уж запряжены, знахарка в санях пресердитая. – Где тебя носит, мужик? Заспался, что ли?
– Да заспался.
– Ну так поехали!
– А чего стоять? Поехали.
Отворились перед санями ворота и затворились.
А Марина Юрьевна весь вечер песенки пела… Тут пожаловал к ней сандомирский воевода, загадочный, как сфинкс.
– Шубу надень, доченька! Хочу тебе кое-что показать на дворе.
Марина Юрьевна встревожилась, глянула на Барбару, но та – сама безмятежность.
Вышли на задний двор. Комнатный слуга воеводы, размотав холстину, поставил перед паном Мнишком снегоступы! Пан Мнишек надел их и пошел по снегу, по сугробам, нисколько не проваливаясь.
– Поняла? – спросил пан Мнишек, сверкая глазами.