задавался вопросом, достаточна ли распределяемая молодым партнерам доля прибыли (тут мог явиться на свет и карманный калькулятор, вынутый из аккуратно уложенного атташе- кейса, подаренного заботливой невестой), и не слишком ли много компания платит старикам («вроде Шмидта» – оставалось невысказанным вслух), которые уже не приносят особой пользы и не имеют совести вовремя уйти? Стоит ли купить квартиру – и какую: кондоминиум или кооператив – или лучше и дальше снимать, и во сколько ему обойдется семья, если Шарлотта после свадьбы оставит работу, и сколько будет стоить каждый ребенок? Никто бы не заподозрил Райкера в том, что он читает книги, хотя Мэри и подарила ему на Рождество первый том воспоминаний Киссинджера. По работе им приходилось много летать, но в самолете Джон либо делал «домашнюю работу», либо изучал последние судебные бюллетени, либо просматривал журналы или просто сидел, уставившись в пространство перед собой. Что ж, вполне почтенные занятия для юриста. Ни в его стряпческом саквояже, ни в кармане элегантного плаща – должно быть, от «Бёрберри» – никогда не водилось завалящей дорожной книжонки. Эти наблюдения относились к первым годам их совместной работы, когда Райкер и Шмидт сидели в самолете бок о бок, и Шмидт, разделавшись с собственной «домашней работой», старался не заснуть над своей контрабандной беллетристикой, но и впоследствии, как Шмидту стало ясно из осторожных расспросов, обыкновение Райкера изменилось лишь в одном: счастливый обладатель лэптопа, теперь он мог в полете составлять краткие резюме к документам и заниматься личной бухгалтерией. Ну и кто этот парень, как не
Шмидт пнул ногой последнюю паданку. Ярость – как дурной привкус во рту.
Это качество Райкера никогда не обсуждалось. Если бы Шмидт только заикнулся о нем, Мэри в момент обвинила бы его во всех злодеяниях Гитлера – ни слова против евреев, пусть речь идет о замужестве дочери, а не о правах человека, национальной сегрегации или, помилуй бог беднягу Шмидта, газовых камерах. За всю свою жизнь от самой колыбели Шмидт ни в чем не перешел дороги ни одному еврею, в этом он был абсолютно уверен, где ни копни. И вот выходит, то, до чего ему не было ровно никакого дела на работе (разумеется, компания «Вуд и Кинг» кишела евреями, и это было ясно видно Шмидту с первого дня), то, что могло в крайнем случае вызвать удивленную усмешку (как в семидесятые первые евреи, появившиеся в их доме на Пятой авеню и в одном из клубов, где состоял Шмидт), вызвало у него злобу, едва речь зашла его семье, вернее
Шмидт дернул подвальную дверь. Она подалась – выходит, он забыл запереть после того, как команда Богарда закончила уборку. Может, теперь, когда Богард вполне зарекомендовал себя, разрешить ему запирать подвал изнутри и выходить через дом? А то и дать ему ключи от дома – как знать, что все время будешь здесь в нужный момент, чтобы открыть садовнику. Шмидт спустился в подвал, и тут на душе у него немного полегчало. Тут все было безупречно: не напрасно он вложил столько сил в благоустройство. Влагопоглотитель, что жужжит у полок с моющими средствами и консервированными продуктами, вытягивает сырость даже из углов и справляется с работой настолько хорошо, что Шмидт попросил плотника сделать еще один стеллаж у противоположной стены и ради эксперимента перенес туда мягкие книжки, перевезенные с Пятой авеню. Их страницы до сих пор ничуть не покоробились, не в пример книгам и журналам в доме; не перенести ли, подумал Шмидт, в подвал все альбомы по искусству и те книжки из библиотеки Мэри, которые не нужны ему под рукой? Температура в подвале опустилась уже почти до минимума – хорошие новости для вина, тоже привезенного из города. Там Шмидту приходилось хранить его на складе, потому что в подвале их дома на Пятой авеню стояла жара и духота, ну а здесь он поместил вино в дальней, лишенной окон части подвала, под пристройкой. Летом там всегда стоит приятная прохлада, такая же, какая была в жаркие дни в нью-йоркских кинотеатрах в те годы, когда еще не вошли в обиход квартирные кондиционеры. Шмидт опустился в кресло-качалку рядом с верстаком и подвигался в нем. Ни единого скрипа. Прочная вещь, отцовская, как и вот этот овальный плетеный коврик, который когда-то лежал у старика в ванной. Среди инструментов, что лежат на верстаке почти в идеальном порядке, главные: молотки, клещи, похожие на старинные щипцы дантиста, и маленькие пилы – тоже были из отцовского дома на Гроув-стрит. Как не похож нынешний Шмидтов подвал на тот, в доме ремесленника в Гринвич-виллидж! Там никакими силами не удавалось избавиться от сырости, да и, если уж на то пошло, от крысиных набегов, как бы ни старался кот Паша?
Шмидт отыскал на верстаке коробку маленьких сигар и закурил, бросив спичку в корзину для бумаг. Дурная привычка, от которой Мэри так и не смогла его отучить. В следующий раз он придет сюда с пепельницей – в извинение и в память. И тут мысль, которую он гнал от себя еще в саду, оформилась с окончательной ясностью – ее уже нельзя было отложить на потом, до вечера, когда сядешь у проигрывателя со стаканом в руке и поставишь музыку, под которую можно забыться. Конечно, ему придется уехать из этого дома, только нужно исхитриться сделать это так, чтобы Шарлотта не догадалась, что причина в Джоне, а если и этого не избежать, то нужно хотя бы выдать этот отъезд за знак добрых перемен: мол, к отцу вернулась радость жизни, и он, в полном согласии с устремлением детей дать начало новому поколению рода, решил пожить для себя. Оправдание совершенно бредовое, но ему не впервой притворяться и врать ради блага близких – справится.
Проблема с домом возникла не вчера. Еще в кабинете Дика Мёрфи, ведущего у «Вуда и Кинга» специалиста по доверенностям и завещаниям, к которому они с Мэри пришли, решив, что пора оформить свою последнюю волю, едва отзвучали непременные шуточки насчет здравого ума и твердой памяти, Шмидт увидел, что с домом не все ладно. Он спотыкался об это всякий раз, когда вносил в завещания исправления и дополнения, вызванные увеличением их с Мэри состояния или изменениями в налоговом законодательстве, а когда они еще раз собрались у Мёрфи перед тем как Мэри легла на диагностическую операцию – врачи тогда еще сохраняли оптимизм, – речь о доме зашла снова. Дело сводилось к следующему: дом не принадлежал Шмидту и слишком дорого стоил. Это был дом Марты, незамужней тетки Мэри по отцу, которая взяла ее на воспитание в сорок седьмом, когда мать Мэри умерла от пневмонии.
Мэри было десять. Отец ее погиб в волнах у плацдарма Омаха в первую высадку, и у нее осталась только Марта да была еще дальняя родня в Аризоне. Поженившись, Шмидт и Мэри каждый отпуск проводили с Мартой, и со временем Марта стала крестной матерью их дочери Шарлотты, а потом юрист Марты, употребив весь свой дар убеждения, едва отговорил ее от намерения оставить четырехлетней Шарлотте дом. В итоге все имущество Марты – а кроме недвижимости там была только небольшая даже в долларах 1969 года сумма денег: Марта жила весьма свободно и тратила свой капитал, а доверительный фонд, с которого она получала доход, по смерти Марты ликвидировался, и деньги отошли той самой аризонской родне – полностью перешло в собственность Мэри. Но к началу семидесятых Шмидт уже зарабатывал достаточно, чтобы содержать этот дом на побережье, так что сумма,