Первый звонко подхватил Сандро, а с ним, в такт пляски, и весь зал: «До-ро-гой длин-но-ю, да ночкой лун-ною, да с пес-ней той, что вдаль летит звеня, да с той старинною, да семиструнною, что по ночам так мучила меня!» Оркестр ускоряет темп, и Есенин пляшет отчаянью, с неожиданными коленцами и хлопками, с ловким вывертом. Пляшет, как пляшут в деревне на праздник. И вот — последние аккорды. Есенин несколько раз ударил ладонями по груди, рухнув на колени, упал, как подстреленная птица, навзничь, раскинув в стороны руки-крылья. Окружившие его люди бросились поднимать поэта под аплодисменты и крики: «Браво, Есенин! Браво!» В изнеможении счастливый Есенин присел за столик.
Эренбург тут же услужливо налил ему водки:
— Давай выпьем, Сергей, за нашу Россию!
Есенин, усмехнувшись, взял водку и выпил залпом, как воду. И во всем: как взял, как выпил, как поставил, — было что-то отчаянно-обреченное! Поглядев в глаза Эренбургу, он сжал зубы и, поиграв желваками, неожиданно сказал:
— Имейте в виду: я знаю, вы коммунист. Я тоже за Советскую власть… но я люблю Русь. Я по- своему! — Он сунул кулак под нос Эренбургу: — Намордник я не позволю на себя надеть! И под вашу дудочку петь не буду, это не выйдет! — стукнул он кулаком по столу. — Не споемся! Хрен вам, вот! — и показал Эренбургу кукиш.
Видя, что назревает скандал. Толстой со своей спутницей Натальей Крандиевской встали и ушли, бросив деньги на стол.
— Эй! Постойте! — крикнул Есенин вслед уходящим. — Так же нельзя, твою мать, а еще советский граф! — Он весело засмеялся: — Представляешь, Илья, — хлопнул он Эренбурга по плечу, будто и не было никакого скандала, — а Алексей Толстой тоже знает большой «матерный загиб» из двухсот шестидесяти слов… А ты не знаешь?
Эренбург посмотрел на Дункан и отрицательно покачал головой.
— Врешь, знаешь! Только боишься!.. Едрить твою налево, в Бога, в Христа, мать его, в зачатье непорочное… ну, Илья, давай дальше…
Эренбург смущенно добавил:
— Двенадцать всех Апостолов с Иудой всех едрить…
Дункан, уже изрядно опьяневшая, радостно захлопала в ладоши:
— Браво! Браво! Едрить мать! Fuck you! Я тоже знаю малый «матерный загиб» Петра Великого. Yes! Тридцать семь слов. Езенин мне училь! Я вашу мать ежом косматым, против шерсти волосатым!..
В устах этой гениальной иностранки «матерный загиб» звучал так наивно и смешно, что сидящие за соседними столиками эмигранты захохотали и дружно зааплодировали. Айседора, довольная произведенным ею на публику впечатлением, встала, подняв над головой бокал, как факел свободы:
— Я люблю Россию!! Ура! Господа, мать вашу! Езенин самый великий русский поэт! Все пьют здоровье Есенин! — Она выпила свой бокал до дна и разбила его об пол. — Все слушать! Я буду говорить!
Дункан действительно могла говорить много и складно, о чем бы ее ни спросили, а иногда ее и не просили, как в этот раз, но она все равно говорила: о жизни, об искусстве, о любви…
— Я Айседора Есенина! Я не анархистка и не большевичка. Мой муж и я — революционеры. Все гении таковы. Каждый артист сегодня должен быть таков, если хочет оставить след в мире!..
Есенин, знавший за своей женой эту слабость, сморщился, как от зубной боли:
— Понесла, твою мать! Лучше бы уж «Интернационал» плясала свой, что ли!.. — Он удержал Дункан, которая хотела залезть на стул, как на трибуну, но покачнулась и упала к нему в объятья!
— Я лублу Езенин! — потянулась она к его губам.
— Сандро! Спой свою «Отраду», — попросил Сергей, — а я ее уведу!.. Видишь, ее понесло… Давай, Сандро, выручай, брат!
Кусиков и сам понял, что дальше позволять Дункан эпатировать публику нельзя. Он быстро подошел к оркестру, попросил гитару и, ударив по струнам, громко запел:
Оркестранты подхватили:
— Пойдем, Изадора! Алле… Шнель отсюда! — Есенин обнял сопротивляющуюся Дункан и силой повел ее к выходу.
— Я выразитель красоты! — повиснув у него на шее, бормотала она. — Я пользуюсь своим телом, как ты, поэт, пользуешься словами… Серьеженька, скажи мне «сука»… скажи мне «стерва»… — лепетала Айседора, положив голову Есенину на плечо и протягивая ему губы для поцелуя.
— Yes! Yes! — соглашался Есенин. — Мы сейчас пойдем в номер! И там ты будешь мне говорить…
А вслед им несся звонкий голос Сандро Кусикова:
Подобные литературные вечера стали почти ежедневными.
Торжественные завтраки, обеды, ужины в честь неординарной супружеской пары утомляли Есенина, мешали ему работать. Но, несмотря на сумасбродный образ жизни, который повела Айседора с первого дня приезда за границу, Есенин умудрялся писать новые стихи. Обрушившаяся на него светская жизнь не трогала его душу. В горьких мыслях своих он вновь и вновь возвращался в Россию. Чем ярче была вокруг праздничная суета, тем сильнее становилось его нервное возбуждение, заканчивающееся приступами меланхолии.
В тот год в Берлине жил Горький. Узнав, что Есенин с Дункан за границей, ему захотелось встретиться с ним: «Зовите меня на Есенина, интересует меня этот человек» — попросил он однажды Алексея Толстого. Крандиевская, жена Толстого, вскоре устроила в квартире, которую они снимали в Берлине, завтрак, и пригласила на него Есенина с Дункан и Горького. С Есениным без приглашения увязался Кусиков. В угловой комнате с балконом был накрыт длинный стол. Было уже шумно и сумбурно. Толстой подливал водку в стакан Айседоры, поскольку рюмок она не признавала. Несмотря на выпитое, знаменитая танцовщица была спокойна и казалась усталой. Грима на ее лице было не много, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
— For the Russian revolution! Listen Gorki! Я буду тансоват только для Russian revolution! It’s nice best, Russian revolution! — произнесла она тост и потянулась к Горькому со своим стаканом. Горький чокнулся с ней и, отпив глоток, погладил усы, чтобы скрыть насмешливую улыбку:
— Вы хвалите революцию, мадам, как театрал удачную премьеру. Это вы зря! — И, обратившись к Есенину, добавил: — А глаза у нее хорошие… Талантливые глаза.
Есенин стыдливо опустил голову. Ему было неловко за несдержанность жены, за ее раскрасневшееся от вина лицо.
Горький почувствовал это, перевел разговор: