громкоголосый, но, по ее словам, он необходим ей для работы. Сама она художница, и во время нашей беседы показала кое-что из своих работ. Мне они понравились: цвета и форма были такими же мягкими и нежными, как голос и руки Дороти, но когда я задала несколько вопросов о ее картинах, она решительно отрезала:
— Они не выставляются.
— Но почему? Ведь здесь их видят, не так ли?
— Только иногда, — ответила она и улыбнулась чарующей улыбкой, сама похожая на картинку.
В конце визита, попрощавшись с хозяевами, мы спустились по узкой лестнице и вышли на улицу.
— Хочу все знать, — заявила я.
— Он очень шумный, — сказал Эрнест. — Но мысли у него интересные. По-настоящему значительные. Он хочет участвовать в создании разных движений, хочет делать литературу, изменить жизнь.
— Тогда с ним надо дружить, — сказала я. — Но смотри, не серди его. О рыжих тебя предупредили.
Посмеявшись, мы направились в ближайшее кафе, и Эрнест продолжил свой рассказ за бренди с водой.
— У него забавные идеи о женских мозгах.
— Какие? Что их вообще нет?
— Вроде того.
— А как же Дороти? Что он думает о ее мозгах?
— Затрудняюсь ответить — но он признался, что с Дороти не зарегистрирован.
— Как прогрессивно, — съехидничала я. — И что: все парижские художники живут в гражданском браке?
— Не знаю.
— Вряд ли можно насильно заставить человека что-то сделать. Он должен согласиться на это, правда?
— Ты что, ей сочувствуешь? А если ей нравится ее положение? Может, она сама этого захотела?
— Может быть, но, скорее, наоборот. — Я глотнула бренди, глядя на Эрнеста сквозь стекло.
— Как бы то ни было, он обещал послать мои стихи Скофилду Тейеру в «Дайал».
— Не рассказы?
— Пока у меня нет ничего стоящего, но Паунд сказал, чтобы я написал для них ряд статей об американских журналах.
— Здорово.
— Должно что-то получиться, — сказал Эрнест. — Паунд говорит, что научит меня писать, если я, в свою очередь, научу его боксировать.
— Помоги нам Бог! — рассмеялась я.
Следующее важное знакомство произошло несколько недель спустя, когда Гертруда Стайн пригласила нас к чаю. Странно, но эта встреча протекала почти так же, как наш первый визит к Паунду и Дороти. Здесь тоже были два угла — один для мужчин, в данном случае для Эрнеста и Стайн, а другой для женщин — и никаких пересечений.
Дверь нам открыла вышколенная горничная-француженка, она взяла наши пальто и провела в комнату — как мы потом узнали, не в обычную комнату, а в самый знаменитый салон в Париже. На стенах висели картины идолов кубизма, постимпрессионизма и прочих модных художников — Анри Матисса, Андре Дерена, Поля Гогена, Хуана Гриса и Поля Сезанна. Бросался в глаза портрет хозяйки, написанный Пикассо, — художник давно находился в ее окружении и часто приходил в салон. Портрет был выполнен в темно-коричневых и серых тонах; лицо казалось слегка отстраненным от тела и выглядело более тяжелым и массивным, на нем выделялись глаза с тяжелыми веками.
Она выглядела на сорок пять — пятьдесят лет и казалась дамой Старого Света — темные платье и шаль, волосы уложены крупными завитками на голове прекрасной формы. Бархатный голос, карие глаза, которые схватывали все сразу. Позже, когда я узнала ее ближе, меня поразила схожесть ее глаз с глазами Эрнеста — у обоих они были карие, глубокие, непроницаемые, требовательные и благосклонные, пытливые и веселые.
Алиса Токлас, компаньонка Стайн, выглядела, напротив, как тугая струна. Смуглая, с крючковатым носом и взглядом, заставлявшим опускать глаза. Несколько минут общей беседы — и она, взяв меня за руку, отвела в «уголок для жен». Я пожалела, что не пишу и не рисую — словом, не делаю ничего такого, чтобы заслужить приглашение Гертруды посидеть с ней и Эрнестом у камина и поговорить о важных вещах. Мне нравилось находиться в обществе интересных, творческих людей, быть частью изысканного круга, но тут меня уволокли в уголок, где мисс Токлас поинтересовалась моим мнением о текущих событиях, о коих я не имела ни малейшего понятия. Я чувствовала себя идиоткой, пила чай — чашку за чашкой, и ела крошечные искусно приготовленные пирожные. Моя собеседница занималась рукоделием, ее пальцы двигались непрерывно и очень уверенно. Она работала, не опуская глаз, и безостановочно говорила.
Тем временем Эрнест и мисс Стайн потягивали спиртное приятного оттенка. В этот день я почти влюбилась на расстоянии в хозяйку дома, и Эрнест — тоже. Когда мы возвращались домой, он много говорил о ее вкусе — новаторском и безупречном. Его также привели в восторг ее груди.
— Как ты думаешь, сколько они весят?
Я рассмеялась.
— Даже предположить не могу.
— А как насчет их совместной жизни? Как женщин — я имею в виду.
— Не знаю. Так и живут.
— А картины… Дом — как музей.
— Лучше, — сказала я. — У них еще подают пирожные.
— И коньяк. И все же странно. Две женщины. Мне это не кажется убедительным.
— Что ты имеешь в виду? Не веришь, что они могут дать друг другу что-то значительное? Что они любят друг друга? Или ты не веришь в такой секс?
— Не знаю. — Чувствовалось, что он рассердился. — Она сказала, что женская любовь — самая естественная вещь в мире, между женщинами не происходит ничего уродливого, в то время как мужчин вдвоем отвратительно даже представить.
— Она так сказала?
— Яснее не скажешь.
— Тебе должно льстить, что она так откровенна с тобой.
— Может, в следующий раз посвятить ее в нашу сексуальную жизнь?
— Ты этого не сделаешь!
— Не сделаю. — Он улыбнулся. — А то вдруг она захочет прийти посмотреть.
— Ты невозможен!
— Да, но за это ты меня и любишь.
— Вот как? — сказала я, и он шлепнул меня по бедру.
Спустя две недели после нашего визита Гертруда и Алиса приняли приглашение на чай и пришли в нашу затрапезную квартиру. Мне трудно даже вообразить, что они думали, карабкаясь по тусклой и ветхой лестнице мимо жутких сортиров, вдыхая миазмы, однако внешне женщины держались непринужденно и доброжелательно, словно были частыми гостьями в этом районе Парижа. Чай пили из подаренного на свадьбу фарфорового чайника — хоть это было приличным — и сидели на кровати из красного дерева.
Еще в прошлый раз Гертруда предложила посмотреть работы Эрнеста, и теперь она их попросила — быстро прочла стихи, несколько рассказов и часть повести о жизни в Мичигане. Как и в Чикаго, когда он впервые показал мне свои произведения, Эрнест явно переживал, ходил по комнате и непроизвольно подергивался.
— Стихи хороши, — произнесла наконец Стайн. — Простые и ясные. Вы не притворяетесь.
— А повесть?
Я подумала, что показать эти страницы — смелый поступок с его стороны: то была недавно