– капризничал и все время требовал пить, и если с ним и были проблемы, то чаще всего именно из-за еды.) Я придумал такую игру: нарезал два больших бутерброда на кусочки разной величины и разложил их в виде змеи, чередуя маленькие и большие куски – маленькие для него, большие для меня. Но есть мы должны были, соблюдая строгую очередность. Я скулил и жаловался, что умираю от голода, а он задерживает меня своими несведенными порциями, и Себастьян, сжалившись при виде моих страшных мук, клал в рот очередной кусочек. Так мы продирались с ним от головы змеи до хвоста, образуемого двумя конфетами – одна для него, другая на потом.

Я ничего гениального в этой выдумке не видел, Аманда же наблюдала за игрой с искренним восторгом. Позже когда Себастьян уже спал, она сказала, что за два года, прожитые со своим отцом, ребенок не получил от него и сотой доли того тепла, которое ему досталось от меня за пару недель. Я ответил, что мне это не стоит особых усилий. Она сказала: «В том-то и дело».

В тот вечер она целовала меня особенно нежно, и это мне было не по душе: я не хотел, чтобы ласки были моей наградой за то, что я обращался с ее ребенком лучше, чем господин Венигер.

Я очень быстро привязался к Себастьяну, мне не пришлось приносить никаких жертв, во всяком случае больших. Скорее всего я был бы неплохим отцом, но обстоятельства не позволили мне реализовать этот маленький талант, и вот Себастьян вошел в мою жизнь, и ему достались его последние остатки.

Нет, нет, она, без сомнений, была в меня влюблена. Иногда она целовала меня так неистово, что мне хотелось сказать ей: «Ну, ну, успокойся, никто у тебя ничего не отбирает!» Мне так хотелось быть уверенным в том, что причина этой неистовости – просто ее чувства ко мне, то есть что я на самом деле был предметом ее страсти и что за ее судорожной нежностью не стоят все те лишения, выпавшие на ее долю в первом браке. Теперь-то я знаю, что мой страх был напрасным, но тогда он мучил меня, мешал мне беззаботно наслаждаться этой новой жизнью с Амандой, то и дело превращая меня в холодного наблюдателя. Так что страхи моего двойника Рудольфа, не дававшие ему покоя и лишившие его чувство к Луизе той легкости, без которой невозможно счастье, – отнюдь не творческий вымысел. Удивительно, с какой быстротой таяла моя уверенность в себе под влиянием того впечатления, которое производила на меня Аманда! При виде каждого облачка, набежавшего на небосклон нашей совместной жизни, при каждом укоризненном взгляде, применяемом ею во время ссор, словно инструмент особой точности, я со страхом думал: она, наверное, уже жалеет, что связалась со. стариком. Ничего подобного она никогда не говорила и не выражала даже в виде намеков, но, очевидно, есть страхи, не нуждающиеся в пище.

Однажды ночью я проснулся и с удивлением увидел, что Аманда лежит рядом и читает. Я спросил, почему она не спит, она ответила, не отрывая глаз от книга, что я громко храпел. В ее голосе не было упрека, она просто, как вежливый человек, ответила на поставленный вопрос, но на меня ее слова подействовали сильнее шока. Конечно, старики храпят, старики кашляют; старик – это источник раздражения на двух (чаще всего тонких) ногах, который могут терпеть только те, кто состарился вместе с ним. Порой им удается ввести окружающих в заблуждение относительно степени своей неудобоваримости с помощью разных трюков и фокусов, но лишь на короткое время. И когда это время истекает, когда тайное становится явным, им приходится дорого платить за свою дезинформацию: на них смотрят уже не просто как на стариков, на них гневно взирают как на злодеев, дерзнувших оказаться не тем, за что их принимали.

На следующий день я предложил ей спать в разных комнатах. Диван в моем кабинете вполне сойдет за кровать, и нам не нужно будет мучить друг друга из ложной деликатности. Если выяснится, что это как-то отрицательно сказывается на нашей интимной жизни, можно будет поискать другое решение, а пока нужно попробовать раздельные комнаты. Мы сидели за столом, друг против друга; я постарался сказать все это как можно более непринужденно, но Аманда посмотрела на меня так, как будто я предложил ей развестись. Я с удивлением увидел, как ее глаза наполнились слезами. Она встала и вышла из кухни, оставив нас с Себастьяном одних.

Сначала за ней отправился Себастьян, потом, когда в коридоре раздался его плач, и я. Она заперлась в ванной. Когда я постучал в дверь и сказал, что это же было всего-навсего предложение, ну, может не очень удачное, она ответила через закрытую дверь, что мысль о раздельных комнатах вполне приемлема, но нам следует подумать о том, что, может быть, раздельные квартиры – еще лучше. В этот момент я ощутил нашу разницу в возрасте как никогда остро. Вернувшись в кухню, где мы с Себастьяном ждали ее, она грустно посетовала на то, что мне уже понадобился повод; она никогда бы не подумала, что отпущенное нам время истечет так быстро. Мне понадобилось немало времени, чтобы устранить последствия этого недоразумения.

Еще до этого был один конфликт, касавшийся нас всех четверых (Рудольфа, Аманды, Луизы и меня), и, хотя он развивался не так драматически и на первый взгляд благополучно разрешился, мне кажется, мы до самого конца, за все эти годы, так и не смогли преодолеть его разрушительного воздействия. (Относительно нас с Амандой это лишь предположение, что же касается Луизы и Рудольфа, то я знаю это точно.) Конечно, мне потом все же пришлось прочитать рукопись Аманды, конечно, она мне не понравилась; конечно, я почувствовал опасность для нас обоих, исходившую от этой рукописи. Поскольку у меня не хватило духу выдавить из себя фальшивую похвалу, я решил прикинуться дураком. Я промолчал, украдкой положив рукопись обратно на ее письменный стол, в надежде на то, что это достаточно красноречивый ответ. Я даже был уверен, что необычайно тонкая и проницательная Аманда скорее откусит себе язык, чем напомнит мне о моем долге высказать суждение по поводу ее прозы. Я ошибся.

Мне до сих пор непонятно, что она ожидала услышать. Не могла же она подумать, что я положил ее рукопись на место из любви к порядку, просто позабыв в спешке выразить ей свой восторг? Выслушивать мою критику ей тоже не хотелось – так чего же ей было от меня нужно? Поскольку я не ожидал вопроса, я не был готов к ответу. Я же не мог высказать ей все то, что накопилось у меня в душе, когда я читал рукопись, – что одного лишь ума недостаточно для писательского ремесла (это скорее второстепенная предпосылка), что ее текст болен безьязыкостью (то есть что возвышенно-напыщенную манеру изъясняться она считает литературным языком); что она тщетно стремится компенсировать банальность изображаемых действий и событий чрезмерной подробностью описания; что корабль ее повествования кочует по волнам и никак не пристанет на к одной пристани! Что я, черт возьми, могу сказать любимой женщине в такой ситуации, чтобы не причинить ей боль и не пораниться самому?

Рудольф тоже мучился с этой проблемой и тоже так и не смог ее решить. Его диалог с Луизой и мой с Амандой настолько переплелись в моей памяти что я уже не в состоянии различать их. Я помню, что ни над одним пассажем новеллы я не работал дольше, чем над этим диалогом, и ни одно место в ней не казалось мне слабее, так что утрата как раз этого фрагмента должна была бы скорее радовать меня, чем огорчать. Он казался мне настолько неубедительным, что я даже хотел «переквалифицировать» Луизу, сделать ее учителем или архитектором и таким образом устранить пресловутую рукопись. Но тогда мне пришлось бы чуть ли не заново переписывать всю новеллу. К тому же я боялся, что Аманда когда-нибудь позже прочитает новеллу и, увидев себя в совершенно новом качестве, почувствует себя лишенной очень важной части прошлого и опять обидится.

Точно я помню одно: Аманда однажды, когда мы лежали в постели (все четверо) и я попытался обнять ее, отстранилась и сказала, что я так и остался должен ей ответ на один вопрос. Я сразу понял, о чем она говорит. В ее голосе не было ни раздражения, ни обиды, она как будто просто вспомнила о чем-то, что нам необходимо обсудить. Я сказал, неужели для этого нет более подходящего момента, чем самое начало ночи любви, она ответила: конечно, есть более подходящие моменты, но я почему-то не воспользовался ни одним из них. Я натянул штаны от пижамы, чтобы хоть как-то соответствовать предстоящей сцене объяснения, и злополучный диалог начался.

Рудольф сказал, что давно бы уже заговорил с ней о рукописи, если бы не был таким трусом, его молчание – не знак забывчивости, а проявление малодушия. Брови Луизы резко поднялись вверх и застыли в этом положении. Она сказала, что, судя по вступлению, его отзыв не будет изобиловать прилагательными в превосходной степени. (Нечто подобное сказала и Аманда и вызвала у меня такой приступ ярости, какого я никогда еще до этого не испытывал, во всяком случае в связи с Амандой.) Я с трудом сдержался, чтобы не сказать ей: «А что ты еще ожидала услышать?» Это я помню точно, как и то, что Рудольф, в отличие от меня, не смог удержаться от этого ответа. Он оказался вынужденным опуститься до грубости, которой легко можно было избежать, и не смог простить этого Луизе. Теперь главное опять не попасться на удочку этой ложной деликатности, подумал он; нужно раз и навсегда поставить точку в этом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату