скрипка, но по картинке ничего не разберешь. Она, например, понятия не имеет, какого скрипка размера и сколько весит. Слова ее звучали как вызов на бой, как решительная попытка перейти в наступление.
— Речь не только о том, какое наказание заслужил тот человек, — не сдавался я. — По-моему, отец очень плохо выглядит. Он мало спит, почти не ест и целый день на взводе. Хотя бы ради него надо покончить с этим делом.
Еще не успев договорить, я понял, что она опять свернет сейчас на свои инструменты — судя по тому, как она склонила голову, как не вслушивалась в мою речь, а лишь дожидалась ее окончания. Вдруг я придумал коварную уловку: скажу ей, что привезу фагот или скрипку только в том случае, если она даст мне совет. Но с этой мыслью тут же пришлось расстаться, ведь я не знал, легко ли достать эти инструменты. А то еще согласится на сделку, а я не сумею поставить ей обещанный товар.
Так и есть, только я умолк, как Элла спросила, считаю ли я ее достаточно толковой и развитой для авантюры с музыкальными инструментами. Я ответил утвердительно, иначе у меня бы разорвалось сердце.
А она свое: прочь иллюзии, способностями она не отличается. Пришлось разуверять ее. Волей- неволей Элла заставляла меня плясать под свою дудку. Умнее, говорит, было заняться такой чепухой лет двадцать пять назад, а в ее возрасте уже не выучиться музыке так легко, как в детстве.
— А ты откуда знаешь? — не стерпел я.
— Люди говорят. Разве не так?
Решила, вероятно, что опасность миновала, а то не оставила бы меня в покое. Во всяком случае, она умолкла, словно обсуждать больше нечего. Вместе со стулом я придвинулся к ней так близко, что коленки у нас зашли одна за другую, как шестеренки. Для забавы она выпустила дым мне в лицо.
— Ты просто не представляешь, насколько это серьезно, — сказал я. — Что мне делать — не знаю. И поговорить не с кем.
Тут она притянула меня к себе, уложила мою голову на колени и произнесла:
— Да, да, мне это знакомо.
Я закрыл глаза, она принялась меня поглаживать, и нам обоим было хорошо. Лучше бы мы дело обсудили, но и ее пальчики, легкие как перышко, — тоже ничего.
Я услышал ее вопрос:
— А ты не боишься, что я опять ему все расскажу?
***
На обратном пути настроение у меня было паршивое. Утешение Эллы скоро забылось, Марту не найти, у нее впервые ночная съемка. Отца дома не оказалось. В кладовке валяется кусок хлеба, засохший, весь потрескался. Отец на даче, где ж еще. Вершит свой суд.
Квартира в таком состоянии бывает только у двух стариков. На плите пустая кастрюля, пахнет супом. Возмутительно, я считаю, что отец урезал меня в еде. Допустим, я растратил хозяйственные деньги, пожалуйста, пусть он злится на меня и по тысяче других причин, но голод? Из кухонного окна я забросил кусок хлеба аж за мусорные баки во дворе. А затем принялся за уборку. В моей комнате со школьных времен горы барахла, совершенно бесполезного после выпускных.
По очереди за моей комнатой наша ванная — зеленая, темная. Волоски из его электробритвы будто приросли к раковине, полотенца позорные, грязные. Ясно, отец давно бы их сменил, если б ему не приходилось постоянно отвлекаться на другое. Грязь всегда раздражала отца больше, чем меня.
Туалетная бумага кончилась, а у меня нет денег купить новую. Я разорвал газету на листочки размером с открытку, продел веревочку и повесил на оконный переплет, на самом виду. Хорошо бы только он не счел это за порыв отныне вести хозяйство как следует.
Когда я открыл окно в его комнате, чтобы вытряхнуть тряпку для пыли, с письменного стола полетели бумажки. Я сложил их и затолкал в ящик, а там черный бумажник. У отца бумажник коричневый.
Естественно, я решил использовать шанс и утащил бумажник в свою комнату, несмотря на угрозу отцовского возвращения. На всякий случай сунул ключ в замок входной двери. Я и сам не знал, что именно надеюсь найти.
Теперь-то бумажник стал моей собственностью, я получил его в наследство от отца. А тогда я рассматривал его взволнованно и очень осторожно, стараясь запомнить, как и что там лежит. Читал, разглядывал то одно, то другое, записывая в школьную тетрадку разные подробности, как будто собирал материал для расследования дела. Хепнер, Арнольд Герман. Дата и место рождения: 04 марта 1907 г., Бранденбург/Хафель. Боже, он на шесть лет старше отца, но любой даст ему много меньше. Женат, особые приметы: не имеется. Я выписал адрес, номер удостоверения личности и даже срок его годности.
Прокомпостированный железнодорожный билет: 4 апреля он поехал в Лейпциг, вторым классом, через три дня вернулся. Записная книжка во внешнем отделении бумажника, фотографии, как на витрине фотоателье, листочки с цифрами и датами, деньги. Квитанция на два мешка цемента.
В записной книжке ничего, кроме фамилий, адресов, телефонных номеров. Меня удивило, что в списке ни разу не сбивается алфавит, хотя книжка старая, даже края страниц завернулись.
Меркель, Г. Й.
Мирау, Иоганна
Мотор, Лихтенберг — спортивное общество
Музыкальный магазин, Франкфуртер-Аллея
Музыкальный магазин, Шёнхаузер-Аллея
Муснер, Видукинд.
Ничего предательского в этом бумажнике не было, но что же я думал обнаружить? Членский билет национал-социалистской партии? Фото, на котором он избивает плетью евреев? Буквы разобрать трудно, все они высокие и сливаются, словно каждую написанную строчку сжали с обеих сторон. Почерк не показался мне ни гадким, ни отталкивающим, хотя именно так он должен выглядеть в моих глазах. С содроганием я представил себе, как отец с Квартом и Ротштейном возьмутся проверять все фамилии по списку из этой книжки.
Зазвонил телефон, и я уронил фотографии со стола. Пришлось собрать их, а потом бежать в коридор, но трубка уже не отозвалась. Сверху я поместил фото новобрачных, смотревших в объектив с отчаяньем в глазах, а как лежали остальные фотографии — не вспомнил.
Вернул бумажник на место, вытащил ключ из двери и пропылесосил отцовскую комнату. Он никак не мог расстаться с выцветшим дырявым ковром, потому что мама однажды пролила на него красное вино. Может, ему и все равно, какой там в комнате ковер, но пятна красного вина точно остались от мамы. Пропылесосив, я достал из ящика летучие бумажки и снова разложил их на столе.
Оставалась кухня, а уже вечер. Мы никогда особо не ругались по поводу уборки, но на сей раз, мне казалось, это не уборка, а капитуляция. Как взял грязную чашку, одну из кучи, да как швырну ее об стенку! Не то чтоб я привык вымещать гнев на посуде, просто руки так и чесались разгромить эту мерзкую гору. Мне очень хотелось есть.
Как пойманный хищник метался я по комнате, сочиняя и адресуя отцу беспорядочные фразы: «Ты спутал меня со своим фашистом, иначе почему не даешь мне еды?» Или еще: «Думаешь, каждому еврею хоть раз в жизни надо по-настоящему поголодать?»
Далее я осуществил некий план, по необъяснимым причинам запавший мне в голову, причем не частями, а сразу и целиком. Я снова взял бумажник Хепнера и вытащил фотографию, наугад, из середины. Затем достал из шкафа коробку, в которой отец хранил свои фотографии — как попало, за все годы. Я положил фото Хепнера к нашим семейным снимкам, спрятал по местам бумажник с коробкой и на несколько секунд почувствовал большое удовлетворение. До сих пор не знаю, хотел ли я оставить след, вернее, свидетельство о соучастии или просто утратил разум.
Осколки чашки валялись на кухне повсюду, выметая их, я то и дело натыкался на новые. Уходя, я пообещал Элле разузнать, нельзя ли где-нибудь одолжить скрипку на полдня. Как печально то, что за этим последует: она проведет смычком по струнам, услышит кошмарные звуки и никто ей не поможет. Попробует еще раз-другой, а потом — прощай навеки. Даже в сливном отверстии осколки.
Только я пустил воду для мытья посуды, как в кухню заглянул отец. Я тут же завернул кран, будто просто мыл руки. Отец сказал, что давно не видал зрелища более приятного и не станет мешать моей работе по хозяйству. Я не успел вставить ни слова, он сразу исчез. Тогда я вынул из раковины посуду,