Судьба!», когда открывались двери лифта, Почетный легион может с полным основанием потребовать назад свою награду. Самым разумным толкованием, какое я смог придумать в тот момент, оказалась идея в духе Платона, что Эрос использует мои желания, чтобы из жуткого положения, в котором я оказался, привести меня к мудрости. Красивое объяснение, даже утонченное, только вряд ли в нем есть хоть крупица правды (хотя бы потому, что от Эроса вряд ли хоть что-нибудь сохранилось). Если бы у меня нашлись какие-нибудь могущественные покровители, если бы какие-нибудь сверхъестественные силы побеспокоились обо мне, то уж никак не Эрос, скорее Ариман[268], верховный владыка тьмы. Так или иначе, пора было увести Ренату отсюда.
Я пошел к стойке и предусмотрительно перегнулся через нее. Мне пришлось протиснуться между теми, кто примостился возле бара. В другой день я бы посчитал этих людей обычными пьяницами, но сегодня мне казалось, что их огромные, как бойницы, глаза излучают добродетель. Подошел бармен. Костяшками собранных в кулак пальцев я зажал сложенную пятидолларовую купюру. Сатмар точно объяснил мне, как это делается. Я спросил бармена, нет ли конверта на имя Кроули. С расторопностью, характерной только для больших городов, он ловко выхватил мои пять баксов.
— Сейчас, — сказал он, — для кого?
— Для Кроули.
— Никаких Кроули.
— Кроули должен быть. Посмотрите еще раз, если не трудно.
Он снова зашуршал конвертами, и в каждом из них лежал ключ от комнаты.
— Слышь, приятель, а имя какое? Мне нужна подсказка.
Терзаясь догадками, я тихо произнес:
— Чарльз.
— Так-то лучше. Это случайно не вы — Эс-И-Тэ-Эр-И-Эн?
— Господи, вы еще слитно прочитайте! — слабо, но злобно пробормотал я. — Чертов Сатмар, вот старая обезьяна. В жизни не может сделать хоть что-нибудь как надо. А я! — все еще позволяю ему устраивать мои дела.
Тут я понял, что кто-то постукивает меня по спине, пытаясь привлечь мое внимание. Я обернулся и увидел немолодую улыбающуюся женщину. Она определенно знала меня и просто сияла от радости. Полная и спокойная, со вздернутым носиком и высокой грудью. Всем своим видом она показывала, что я должен ее узнать, хотя и безмолвно сознавалась, что годы изменили ее. Но не до такой же степени.
— Вы что-то хотели? — спросил я.
— Понятно, ты меня не узнал. А ты все такой же, старина Чарли.
— Никогда не понимал, почему в барах всегда такая темень, — отозвался я.
— Чарли, это же я, Наоми — твоя школьная любовь.
— Наоми Лутц!
— Как я рада нашей встрече, Чарли.
— Что тебя занесло в этот бар?
Одинокая женщина в баре — как правило, проститутка. Но по возрасту Наоми уже не годилась для этого ремесла. К тому же, совершенно немыслимо, чтобы Наоми, которая в пятнадцать лет была моей девушкой, превратилась в шлюху.
— Да ничего такого, — ответила она, — я здесь с отцом. Он сейчас придет. Раз в неделю я забираю его из дома престарелых и привожу в город, выпить рюмочку. Ты же знаешь, как он любит Луп[269].
— Старый док Лутц? Подумать только!
— Да, он еще жив. Но, конечно, очень старый. Мы смотрели, как ты проводил время с этой милой барышней в кабинке. Прости меня, Чарли, но вы, мужчины, нечестно ведете себя с женщинами. Так, как вам удобно. Папа всегда говорил, что ему не следовало вмешиваться в нашу детскую любовь.
— Но для меня это не просто детская любовь. Я любил тебя всем сердцем, Наоми! — Произнося эти слова, я прекрасно осознавал, что пригласил в бар одну женщину, а объясняюсь в страстной любви другой. Но как бы там ни было, то была правда, невольно, неожиданно вырвавшаяся правда. — Я часто думал, Наоми, что моя жизнь пошла наперекосяк, потому что я не мог прожить ее рядом с тобой. Я испортился, превратился в амбициозного хитрого капризного мстительного тупицу. А если бы с тех самых пор я каждую ночь обнимал тебя, я бы никогда не боялся смерти.
— Ой, Чарли, расскажи это своей бабушке! Ты всегда здорово молол языком. Только не всегда понятно. И женщин в твоей жизни наверняка хватало. Это понятно хотя бы по твоему поведению в той кабинке.
— Ну ладно, расскажу бабушке!
Я обрадовался этому старомодному выражению. Во-первых, оно прервало мои совершенно бессмысленные излияния. А во-вторых, ослабило гнетущее впечатление, навеянное этим мрачным помещением: вспомнив, что когда смерть заставит мой безжизненный труп сгнить и превратиться в неорганическую пыль, душа пробудится к новой жизни, я вдруг решил, что сразу после смерти окажусь в некоем сумрачном месте, как две капли воды похожем на этот бар. Где все, кто любил когда-то, смогут встретиться снова, ну и так далее. Вот на какие мысли наводило меня это заведение. Звякнула цепочка, на которой держался ключ от номера «по тарифу для конференций», и я вспомнил, что должен вернуться к Ренате. Если все это время она продолжала накачиваться мартини, то скорее всего уже совершенно одурела и едва ли сможет подняться на ноги, чтобы самостоятельно выйти из кабинки. Но мне хотелось дождаться доктора Лутца. Он вышел из уборной, одряхлевший и лысый, такой же курносый, как и его дочь. От его лоска в духе Бэббита[270] двадцатых годов осталась только старомодная обходительность. Он и от нас требовал какой-то непонятной учтивости, и хотя никогда не был настоящим врачом и занимался только ногами (кабинет в городе и приемная на дому), настаивал, чтобы его называли «доктор», приходя в ярость, если к нему обращались просто «мистер Лутц». Принадлежность к медицине приводила его в восторг, и он лечил самые разные болезни, хотя и не выше колен. Ибо где ступни, там и голени. Припоминаю, как-то раз доктор попросил меня помочь. Он смазывал фиолетовой мазью собственного приготовления ужасные язвы на ногах работницы бисквитной фабрики. Я держал банку и инструменты. Накладывая мазь, он самоуверенно вещал что-то околомедицинское. Эту женщину я особенно ценил, потому что она всегда являлась к доктору с коробкой из-под обуви, полной зефира и кусочков шоколадного торта. Стоило мне вспомнить об этом, и я почувствовал на небе сладкий привкус шоколада. Потом я увидел больнично-белые стены крошечного кабинета, объятого сумраком из-за свирепствующей за окном метели, и себя в медицинском кресле доктора Лутца, с восторгом читающего «Иродиаду». Взволнованный сценой казни Иоанна Крестителя, я пошел в комнату Наоми. Во время снежной бури мы остались одни. Я снял с нее махровую голубую пижаму и увидел ее обнаженное тело. Воспоминания едва не разорвали мне сердце. Тело Наоми не было мне чужим. Именно так. В ней не было ничего чуждого. Мои чувства к ней проникали в каждую клеточку ее тела, встраивались в сами молекулы, которые, принадлежа ей, образовывали ее саму. Из-за своей страсти, из-за того, что я считал Наоми частью себя, я попался на крючок к старику Лутцу, точно Иаков к Лавану. Мне приходилось помогать ему ухаживать за «оберном», небесно-голубой машиной с белобокими покрышками. Я поливал автомобиль из шланга и натирал замшей, пока доктор в белых льняных бриджах для гольфа стоял рядом и курил сигару…
— Да, Чарли Ситрин, ты и вправду преуспел, — заявил старый джентльмен. Он говорил все так же лирично, весело и бестолково. Он никогда не умел заставить собеседника чувствовать, что говорит что-то стоящее.
— Хоть я поддерживал республиканцев, Кулиджа[271] и Гувера[272], меня просто распирало от гордости, когда Кеннеди пригласили тебя в Белый дом.
— Это девушка — твоя подружка? — спросила Наоми.
— Честно сказать, я и сам не знаю. А сама-то ты что поделываешь, Наоми?
— Брак мой не удался, муж меня бросил. Думаю, ты знаешь. Но я вырастила двух детей. Ты случайно не читал статьи моего сына в «Саутвест Тауншип Геральд»?
— Нет. Да и откуда мне знать, что их написал твой сын?
— Он на своем примере писал об избавлении от наркозависимости. Мне хотелось бы узнать твое мнение о его работе. Дочка у меня — просто куколка, а с мальчишкой проблемы.