что пока я истово и усердно старался опорочить тебя, ты в Чикаго пытался помочь мне, уговаривая людей дать мне работу. Я называл тебя предателем, иудой, доносчиком, подхалимом, карьеристом и лицемером. Сначала я испытывал к тебе глубокую черную ненависть, а потом пламенную злобу. Расточительные чувства. Я действительно раскаиваюсь, что воспользовался чеком своего побратима. Я знал, что ты оплакиваешь Демми Вонгел. Но меня сжигали изнутри коварные планы, и один из них я осуществил. Ты был Успех. Но раз тебе этого показалось мало и ты захотел сделаться высоконравственной личностью, тогда черт с тобой, пришлось тебе проститься с несколькими тысячами долларов. Я подстроил ловушку. Собирался дать тебе возможность простить меня. И, прощая меня, ты сложил бы голову. Эта идиотская доброта извратила бы твое чувство реальности, а с искаженным чувством реальности тебе пришлось бы страдать так же, как страдал я. Конечно, во всех этих сумасшедших сложностях не было никакой необходимости. Тебе в любом случае предстояли страдания, потому что тебя подкосили слава и деньги. Головокружительный полет через цветистые небеса успеха и все остальное! От всего этого тебя непременно стошнило бы хотя бы потому, что ты наделен врожденным чувством правды. Но моя „аргументация“ — бесконечная цепочка, похожая на химическую формулу, начертанную на школьной доске, — приводила меня в состояние исступленного восторга. Я сделался маньяком. Растрезвонивал обо всем, что обнаруживал на пыльном чердаке своей безумной головы. А следом приходила депрессия, и я молчал долгие, долгие дни. Я оказался в клетке. Мрачные дни наркотического безумия.

Я спрашиваю себя, почему ты сыграл такую значительную роль в моей одержимости и мании. Полагаю, ты из тех людей, что пробуждают родственные чувства, такой себе сынобрат. Заметь, ты стремишься вызывать эти чувства у других, но далеко не обязательно отвечаешь взаимностью. Суть в том, что поток должен течь так, как удобно тебе. Ты сам спровоцировал ту побратимскую клятву. Конечно, я был на взводе, но действовал под влиянием, невидимо исходящим от тебя. И все же, как поет шансонье: «Хоть ты и виноват, я все ж люблю тебя». Ты просто чересчур многообещающий, вот и все.

Позволь мне сказать пару слов о деньгах. Когда я использовал твой побратимский чек, у меня и в мыслях не было очистить банк. Я сделал это в ярости от того, что ты не навестил меня в «Бельвю». Я страдал — а ты даже не показывался, как сделал бы любящий друг. И я решил побольнее наказать тебя, причем материально. Ты принял кару, а значит, признал свой грех. Ты позаимствовал мою душу и вложил ее в Тренка. Мой призрак сделался бродвейской звездой. Иллюзией дневного света, оглушительной, протухшей и отвратительной! Не знаю, как объяснить точнее. Твоя девушка погибла в джунглях. Потом я выяснил, что это она не позволила тебе приехать в «Бельвю». О, сила денег, переплетенная с высоким искусством, доллар как супруг души: вот брак, который никто не желает изучить.

Хочешь знать, что я сделал с шестью тысячами долларов? Часть потратил на «олдсмобиль». Что я собирался делать на Гринвич-стрит с этой большой мощной машиной, не знаю. Гараж для нее обходился в целое состояние, дороже, чем квартира на пятом этаже в доме без лифта. Ты спросишь, куда подевалась машина? Меня отправили в больницу, а выйдя оттуда после нескольких курсов шоковой терапии, я не смог вспомнить, где ее оставил. Не нашел ни чека, ни регистрационной квитанции. Пришлось о ней забыть. Но какое-то время я поездил на классной тачке. Я начал замечать некоторые из симптомов своей болезни. Веки стали ярко-фиолетовыми от ужасной бессонницы. Как-то поздно ночью я проезжал со своими приятелями мимо театра «Беласко» и сказал: «Вот гвоздь сезона, который оплатил эту мощную машину». Признаюсь, у меня был на тебя зуб, потому что это ведь ты считал, что я должен стать величайшим американским поэтом столетия. Ты приехал из Мэдисона, штат Висконсин, и сказал мне об этом. Но я не сумел! А сколько людей ждали такого поэта! Сколько душ возлагали надежды на силу и свежесть провидческих слов, желая очистить сознание от застарелой грязи и узнать от поэта, из-за чего три четверти жизни потрачены явно впустую! Несколько последних лет я не мог не то что писать, но даже читать стихи. Открыв «Федра» несколько месяцев назад, я не смог прочесть его. Я сломался. Моя одежда изорвалась. Подкладка истрепалась. Все обветшало. У меня не хватило сил вынести прекрасные слова Платона, и я заплакал. Незаурядная, чистая личность кончилась. Но в тот момент я подумал: «Возможно, я еще смогу подняться. Если буду вести себя разумно». Вести себя разумно означает получать удовольствие от простых вещей. Блейк верно заметил, что Удовольствие — пища Разума. А если разум не может переварить мясо («Федра»), посади его на сухари и теплое молоко».

Когда я прочитал слова Гумбольдта о незаурядной, чистой личности, я и сам заплакал. Увидев это, добрая, чуткая Рената покачала головой, будто сетуя: «Ах, мужчины!» Будто причитая: «Эти несчастные загадочные чудовища. Проходишь весь лабиринт, а там сидит минотавр, убивающийся из-за какого-то письма». Но я вспоминал Гумбольдта времен его молодости, окутанного, словно радужным сиянием, удивительными вдохновенными словами, нежного, умного. В те дни его болезнь была крохотной черной точкой, амебой. Упомянутые Гумбольдтом сухари напомнили мне сухой преслик, который он жевал на улице в тот жаркий день. Каким жалким я оказался тогда! Как скверно повел себя. Нужно было подойти к нему. Взять за руку. Расцеловать. Вот только была бы польза от таких действий? Ведь выглядел он ужасно. Не голова, а опутанный серой паутиной высохший куст. Красные глаза на крупном лице, обвисший серый костюм. Он выглядел, как старый бизон, поднявшийся перед гибелью на задние ноги, и я удрал. Может быть, в тот самый день он и написал мне это прекрасное письмо.

— Ну, давай, детка, — мягко сказала Рената. — Вытри слезы.

Она дала мне душистый платок, благоухавший так, будто хранился не в сумочке, а между ее коленей. Я поднес платок к лицу, и он действительно удивительным образом помог мне, подарив немного успокоения. Эта девушка тонко чувствует некоторые первоосновы жизни.

«Этим утром, — продолжал Гумбольдт, — ярко светило солнце. Прекрасный день для живых. Хотя я не спал несколько ночей, я помнил, как когда-то вставал, умывался, брился, завтракал и выходил к людям. Мягкий лимонный свет окрашивал улицы. (Может, здесь таится надежда для безумно запутанного предприятия, называемого Америкой?) Я решил прогуляться к Брентано и посмотреть „Письма“ Китса. Ночью я размышлял о словах, сказанных Китсом о Роберте Бернсе. О том, как богатое воображение губит свою изысканность в вульгарном и доступном. Ибо сперва американцев окружали дремучие дебри лесов, а затем их окружили дебри доступных вещей, столь же дремучие. И тут встает один из вопросов веры — веры в равную суверенность воображения. Я стал переписывать это предложение, но ко мне подошел продавец и отобрал „Письма“ Китса. Он решил, что я из Бауэри. Мне пришлось уйти, но прекрасный день на этом закончился. Я чувствовал себя как Эмиль Яннингс[356] в каком-то фильме. Бывший воротила, доведенный пьянством и развратом до состояния опустившегося бродяги, возвращается домой и пытается заглянуть в окна своего дома, где празднуют свадьбу его дочери. Полицейский заставляет его уйти, и он, шаркая, удаляется под звуки виолончели, играющей «Элегию» Массне[357].

Так вот, Чарльз, я добрался до сухарей и теплого молока. Большие предприятия, очевидно, не для меня, но мое остроумие, как это ни странно, не пострадало. Оно постепенно раскрылось и научилось справляться с превратностями судьбы, реальными и воображаемыми, и в эти дни сделалось моим товарищем. Остроумие поддерживало меня, мы были в хороших отношениях. Короче говоря, мое чувство юмора не пропало, и теперь, когда кипучие честолюбивые страсти улеглись, оно возникло передо мной со старомодным мольеровским поклоном. И отношения должны развиваться.

Ты помнишь, как в Принстоне мы забавлялись киносценарием об Амундсене, Нобиле и каннибале Кальдофредо? Я всегда считал, что он станет классикой. Я передал его одному парню по имени Отто Клински, который работает в здании РКА[358]. Он обещал отдать его двоюродной сестре парикмахера сэра Лоуренса Оливье, чья родная сестра работает уборщицей в журналах «Тайм» и «Лайф» и, в свою очередь, приходится матерью косметичке, укладывающей волосы миссис Клински. Где-то на этом пути наш сценарий затерялся. Но у меня сохранилась копия. Ты найдешь ее среди этих бумаг». Я действительно обнаружил ее. Будет любопытно перечитать сценарий снова. «Но не это мой тебе дар. В конце концов, мы писали сценарий вместе, и я не хочу мелочиться и называть его подарком. Я сочинил еще одну историю, и, по-моему, она стоит больших денег. Этот небольшой труд оказался для меня очень важным. Кроме всего прочего, он давал мне ночами часы счастливого здравомыслия и избавлял от мыслей о неизбежной смерти. Связывая отдельные сцены, я получал удовольствие, будто выбирался из запутанного лабиринта. Терапия наслаждением. Скажу тебе как писатель — нам приходится облачать некоторых мужланистых американцев в одежды искусства. Только у очарования не хватает лоскутьев, чтобы прикрыть безобразную гигантскую плоть, эти грубые руки и ноги. Пожалуй, мое предисловие слишком

Вы читаете Дар Гумбольдта
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату