выхаживала ее мужа в госпитале, что он умер и перед смертью просил меня наведаться к ней. Она была бедовая бабенка и довольно нахальная, можете мне поверить. И сразу же спросила: «Кого из моих мужей вы имеете в виду? Мой Эрнст Вильгельм, между прочим, умер два раза – один раз в госпитале, а второй раз в какой-то дыре в горах, в деревне, которая называется Вюрселен». Стало быть, Шлёмер умер! Не скрою, я вздохнула с облегчением. Для него это был, наверное, единственный выход – все лучше, чем быть повешенным нацистами или расстрелянным партизанами. Он оказался самым настоящим военным преступником – набирал рабов для немецких военных заводов во Франции, в Бельгии и в Голландии, занялся этим уже в тридцать девятом; вообще-то он учился на торговца. Из-за него меня таскали на допросы, а потом забрали у меня дом и все барахло, которое в нем было; не разрешили ничего взять, кроме моих шмоток. Видимо, Шлёмер здорово воровал, а потом, когда его поприжали, начал брать взятки. Словом, в сорок девятом я оказалась на улице, в буквальном смысле этого слова – на улице. Пожалуй, я до сих пор еще на улице, хотя Лени и все остальные пытались вытащить меня из болота. Полгода я даже прожила у Лени в квартире, но долго это продолжаться не могло из-за того, что ко мне ходили мужчины. Малыш подрастал, и в один прекрасный день он спросил меня: «Маргарет, скажи мне, почему Гарри (это был английский сержант, с которым и тогда встречалась), – почему Гарри ложится с тобой в постель?» (Маргарет снова покраснела. Авт.).
Читателю уже известно, как провел конец войны Ширтенштейн: он наяривал на пианино «Лилли Марлен» в русском плену. А ведь Ширтенштейн был авторитетом даже для Моники Хаас. «Я жаждал только одного, и притом с лютой, нечеловеческой силой (Ш. в разговоре с авт.), – жрать и, значит, жить. И я готов был исполнять «Лилли Марлен» даже на губной гармошке».
Д-р Шолсдорф встретил конец войны чуть ли не в ореоле героя. Он забрался в маленькую деревушку на правом берегу Рейна. «Документы у меня оказались в порядке, и в то же время я был человеком с незапятнанной политической репутацией; нацисты не могли мне ничего сделать, американцев я тоже не боялся. Таким образом, я спокойно ждал конца войны. Для полной маскировки я принял командование над подразделением фольксштурма численностью в десять человек. Троим из моих воинов было за семьдесят, двоим еще не исполнилось семнадцати, у двоих была ампутирована нога до бедра, у одного – до голени, наконец, один потерял руку. А десятый фольксштурмовец оказался психически неполноценным, вернее, это был деревенский дурачок. Наше вооружение состояло из двух дубинок, вся надежда была на белые простыни, каждую из которых мы разорвали на четыре части. Кроме того, нам выдали несколько ручных гранат и приказали взорвать мост. И вот мы двинулись вперед, привязав на палки лоскуты от простынь. Мост мы, понятно, не тронули – боже избави! – и в полной сохранности отдали деревню американцам. До позапрошлого года я был в этой деревне желанным гостем (речь идет о деревушке под названием Ауслер Мюле. Авт.), меня в обязательном порядке приглашали на все ярмарки и прочие праздники; однако два года назад в настроении жителей произошел резкий перелом: теперь я часто слышу, как вдогонку мне кричат: «Пораженец!» Да, меня обвиняют в пораженчестве, обвиняют ровно через двадцать пять лет после того, как я спас церковную колокольню, жизнью поклявшись американскому лейтенанту Эрлу Уитни в том, что церковь не занята и не используется в военных целях. Произошел сдвиг вправо, можете не сомневаться. Во всяком случае, теперь я гощу в этой деревне без особого удовольствия».
Гансу и Грете Хельценам чрезвычайно просто установить свое алиби. Ганс родился в июне 1945 года; имел ли он комплекс вервольфа уже в утробе матери, авт. неизвестно. Что касается Греты, то она и вовсе родилась только в 1946 году.
Генриху Пфейферу в конце войны минул двадцать один год, ему ампутировали ногу (левую) по бедро, и он лежал в монастыре, в стиле барокко недалеко от Бамберга, монастырь заняли под госпиталь. По словам самого Генриха Пфейфера, он только-только очнулся от наркоза и чувствовал себя препаршиво. «И вот тут-то и явились американцы; к счастью, они оставили меня в покое». Старик Пфейфер несколько неопределенно говорит о своем местожительстве в «день поражения»; он говорит, что в тот день находился вместе с супругой «недалеко от Дрездена». К этому времени Пфейфер вот уже двадцать семь лет как волочил ногу (к нынешней дате он волочит ее все тридцать пять лет); между тем отец Лени уже в 1943 году, еще до своего ареста, утверждал, что пфейферовская нога – «сплошная ложь и надувательство».
Ван Доорн: «Я думала, что всех перехитрю, уже в ноябре сорок четвертого я переселилась в Толцем, где мне достался в наследство дом и где я подкупила земли на те деньги; что Губерт раздавал пачками. Лени я уговаривала последовать за мной и родить ребенка – мы все не знали от кого этот ребенок – в спокойной обстановке, на свежем воздухе. Я уверяла, что американцы будут у нас определенно на две-три недели раньше, чем в городе. А что произошло? Как вышло на самом деле? Счастье еще, что Лени меня не послушалась. Толцем сровняли с землей – так это, пожалуй, называется; нам дали полчаса сроку – мы должны были собрать свои манатки, а потом нас на грузовиках перевезли через Рейн. Самое главное, нас ни за что не пускали обратно: ведь на том берегу Рейна уже были американцы, а у нас еще правили немцы. Какое счастье, что Лени меня не послушалась! С этим свежим воздухом, покоем и цветочками я здорово обмишурилась. Огромное облако пыли – вот и все! Даже не верилось, что на этом месте стоял Толцем. Сейчас его опять отстроили. Но тогда от него ничего не осталось, кроме огромного облака пыли!»
Кремер: «После того как они забрали мальчика, я никак не могла решить, куда мне податься – на восток, на запад или, может, лучше пересидеть дома. На запад никого не пускали, разве что солдат и саперные команды… А на восток… Кто знал, что там будет? Нацисты ведь могли еще несколько месяцев, а то и год тянуть с войной. Стало быть, я решила пересидеть это время у себя в квартире и, таким образом, пережила второе марта. (Речь идет о 2 марта 1945 года, то есть о дне, который часть населения, оставшаяся в городе, до сих пор называет не иначе как просто «второе марта» или «тот день». Авт.) Второго начался этот налет, от которого многие сошли с ума, а многие чуть было не сошли с ума; я сидела в подвале пивоваренного заводика напротив дома и думала, что наступило светопреставление. Честно вам признаюсь, с двенадцати лет, то есть с девятьсот четырнадцатого года, я не ходила в церковь и не верила в поповские россказни. Даже в ту пору, когда нацисты для виду (подчеркнуто не нами. Авт.) нападали на попов, даже в ту пору я не встала на их сторону. Как-никак я была немножко обучена диалектике и историческому материализму, хотя большинство моих товарищей считали меня дурочкой и мещаночкой… Но в тот день я молилась, по-настоящему молилась. Вдруг я вспомнила все молитвы: и «Благослови, создатель…», и «Отче наш…», и даже «Под Твоей защитой…». Молилась, и все тут! Это был самый ужасный и тяжелый налет из всех, какие мы пережили… Длился он ровно шесть часов сорок четыре минуты. Потолок нашего подвала ходил ходуном, шевелился и раскачивался, как брезент палатки на ветру… И все эти бомбы были сброшены на город, в котором почти не оставалось жителей. Один заход следовал за другим, один за другим. Нас в подвале было шестеро. Две женщины – я и молодая мать с трехлетним малышом. Она беспрерывно лязгала зубами – тут я впервые поняла, что значит «лязгать зубами», до того дня я только читала об этом в книгах. Видимо, это происходило помимо ее воли, наверное, она даже не замечала, что лязгает зубами. Под конец она кусала себе губы в кровь, и мы просунули ей между зубами кусочек дерева – короткую отполированную палочку, очевидно, клепку от бочки, палочку мы подобрали на полу. Я думала, что женщина сойдет с ума, и еще я думала, что тоже сойду с ума… Нельзя сказать, что так уж сильно грохотало, зато все шаталось, и потолок у нас над головой прогибался то в одну сторону, то в другую, как дырявый резиновый мячик, который тискают руками. Малыш спал, он измучился, заснул и даже улыбался во сне. Кроме нас, в убежище были еще трое мужчин. Один из них – пожилой охранник в форме штурмовика, подумать только: второго марта он еще не снял мундир СА! Этот дядя, простите, сразу наложил полные штаны, полные штаны, и его трясло как в лихорадке, потом он описался. И вдруг выбежал из убежища; ни с того ни с сего выбежал на улицу, взвыл и побежал. После налета, поверьте мне, от него, как говорится, не осталось даже мокрого места. И еще в убежище сидели два молодых парня в штатском, скорее всего дезертиры. Прятались, видно, в развалинах, а когда начался этот ужасный налет, струхнули. Они были белые как мел и держались очень тихо, но потом, когда охранник выбежал, они стали… Как бы это объяснить?… Сейчас мне уже шестьдесят восемь, и, наверное, мои слова покажутся вам просто