несчастного парня, которому тогда еще не сделали протеза; именно потому он у нас изредка ночевал – от нас ему было ближе в больницу и в инвалидный отдел. Кроме того, сам Хойзер вынуждал нас сдавать комнаты, сам Хойзер, он ведь повысил плату за квартирy и не давал никаких поблажек… И вот ко мне начала наведываться инспекторша по делам опекунства. Что там наведываться – она приходила чуть ли не каждый день и все норовила нагрянуть неожиданно. Да, черт возьми, думайте, что хотите, но ей удалось трижды застать меня с мужчиной; два раза она застала меня, как она изволила выразиться, «в недвусмысленно двусмысленной ситуации», говоря попросту, я лежала в постели с этим Богаковым, знакомым Бориса, который иногда заходил к нам в гости. Ну вот, а в третий раз она застала меня просто «в двусмысленной ситуации»: Богаков стоял в нижней рубашке у окна и брился, держа на подоконнике мое зеркальце и мисочку с водой. «Данная ситуация – написала инспекторша в своем отчете, – заставляет предположить о наличии интимных отношений, что не может не отразиться на подрастающих детях». Курту было в то время девять, а Вернеру четырнадцать; может, это и впрямь для них не годилось. Тем более я не любила Богакова, он мне даже не очень нравился. Нас свело горе. Детей они, конечно, тоже исподволь выспрашивали. И вот мне пришлось с ними расстаться, расстаться навсегда. Когда их забирали, мальчики плакали, но позже, после того как они переехали от монахинь к деду, они j уже не желали меня знать, я была для них падшая женщина, да еще и коммунистка. В одном, однако, I я должна отдать старику справедливость – он послал их в университет, дал им высшее образование. Да и тем земельным участком, который госпожа Груйтен подарила Курту, он ловко распорядился; сейчас, тридцать лет спустя, на нем выросли четыре квартала жилых домов плюс торговые помещения в подвальных этажах; участок стоит добрых три миллиона и приносит такой доход, что все мы, включая Лени, могли бы жить припеваючи. А ведь когда-то эта земля казалась безделицей, обычным подарком наподобие позолоченной ложечки, которую дарят младенцу «на зубок»… Где уж мне с ним тягаться, с Хойзером! Теперь я старая, уставшая, перетрудившаяся кляча, которая по-прежнему должна тащиться каждое утро на службу за тысячу сто двенадцать марок в год… Да, в одном я должна отдать ему справедливость: так ловко я не сумела бы распорядиться этим участком, нет, не сумела бы. А история с Богаковым была просто глупостью: я махнула на все рукой, не могла прийти в себя после того, как Губерт так ужасно погиб; да и бедняга Богаков все время пребывал в тоске и печали и пел свои грустные песни, как Борис… О боже, просто нас несколько раз потянуло друг к другу. Много позднее я узнала еще одну деталь, узнала, кто настучал на нас немецкой полиции, кто заявил, что у нас склад дефицитных товаров. Это опять-таки оказался Хойзер. В свое время он не принимал участия в грабеже на Шнюрергассе и не мог этого перенести. И вот в один прекрасный день, кажется в начале сорок шестого, к нам вдруг нагрянули эти паршивые немецкие ищейки и, конечно, нашли в подвале наш склад: присоленное масло, копченую грудинку, сигареты, кофе и целые кипы носков и нижнего белья. Все было тут же конфисковано. А ведь с этим добром мы могли бы просуществовать еще года два- три. И притом безбедно. Только одно они не могли нам пришить – на черном рынке мы не спекулировали, не продали ни грамма, разве что меняли. И очень много продуктов раздарили, об этом, слава богу, позаботилась Лени. Наши английско-американские связи не помогли, черный рынок был в ведении немецких ищеек, которые, ко всему прочему, устроили у нас форменный обыск и нашли у Лени эти ее дурацкие грамоты, где она провозглашалась «самой немецкой девушкой в школе». Тогда эти подонки решили донести, что она нацистка. И все из-за вонючих грамот, которые она получила двенадцатилетней девчонкой. Хорошо еще, что я совершенно случайно обнаружила среди них типа, который разгуливал в свое время в мундире СА. Пришлось ему держать язык за зубами. Иначе у Лени были бы большие неприятности; попробуйте объяснить англичанину или американцу, что можно получить грамоту «самая немецкая девушка в школе» и все же не быть ею… В ту пору один только Пельцер вел себя по-настоящему порядочно: свою долю добра со склада на Шнюрергассе он надежно припрятал, и никто на него не донес. А когда он выяснил, что у нас все конфисковали, то по собственному почину начал нам кое-что подкидывать и не просил взамен ни денег, ни каких-либо услуг; наверно, хотел войти в доверие к Лени. И все же этот гангстер вел себя куда приличнее, чем старик Хойзер. О том, что мой собственный свекор настучал на нас, я узнала позже, намного позже, кажется, в пятьдесят четвертом году. Мне рассказал об этом один из тех немецких полицейских, которые у нас шуровали».

* * *

На сей раз авт. условился встретиться с Хёльтхоне в очень модном и дорогом маленьком кафе, и не только для того, чтобы показать, какой он кавалер, но и для того, чтобы не испытывать ограничений в куреве ни чисто внешних, ни внутренних. Хёльтхоне, по ее словам, пережила конец войны в уже упоминавшемся выше монастыре кармелиток, а именно в подвале под бывшей монастырской церковью, в сводчатом подземелье, которое монахини, очевидно, использовали раньше как темницу. «О грабеже склада вермахта я не знала, да и второе марта, можно сказать, не пережила; я просто слышала очень далекий, зловещий, долго не смолкавший гул наверху; это было не очень приятно, но происходило, казалось, за тридевять земель. Нет, я не хотела покидать свое подземелье до тех пор, пока не была бы твердо уверена, что американцы и вправду вошли в город. Мне было страшно. В те дни людей расстреливали и вешали пачками; конечно, у меня были хорошие, надежные документы, комар носу не подточит, но я все равно боялась. А вдруг какой-нибудь патруль заподозрит неладное и расстреляет меня? Я сидела в своем убежище, последние дни в полном одиночестве, в то время как там наверху грабили и пировали. Только узнав, что американцы и впрямь заняли город, я вышла на свет божий, вздохнула полной грудью и заплакала от радости и боли. Я радовалась свободе, но мне было больно за наш город, за ужасные и бессмысленные разрушения… А потом я разглядела, что все рейнские мосты уничтожены, и опять заплакала, на этот раз от радости. Наконец-то Рейн снова стал границей Германии, наконец-то… Это был единственный в своем роде шанс, и им следовало воспользоваться: не строить никаких мостов, и баста! Пусть бы по Рейну ходили взад и вперед паромы, да и то под строгим надзором. Так вот я немедленно наладила контакты с американскими властями и после ряда телефонных переговоров разыскала своего друга, французского полковника, мне разрешили свободно передвигаться по английской и французской зонам. Поэтому мне и удалось раза два-три вызволить маленькую Груйтен – я имею в виду Лени – из весьма неприятных переделок; с наивностью ребенка она разъезжала тогда по окрестностям, разыскивая своего Бориса. Уже в ноябре я получила лицензию, взяла в аренду участок, кое-как залатала оранжереи, открыла цветочный магазин и тут же устроила у себя Лени, дочку Груйтена… Итак, я получила лицензию и новый паспорт, это был важный этап, мне предстояло решить – стать ли опять Эллой Маркс из Саарлуи или жить дальше под именем Лианы Хёльтхоне? Я решила остаться Лианой Хёльтхоне. В моем паспорте записано: Хёльтхоне, бывш. Маркс… Мне кажется, чай у меня дома вкуснее, чем здесь, в этом псевдо-процветающем заведении. (Авт. галантно и решительно подтвердил это.) Но птифуры здесь действительно хороши. Придется, пожалуй, узнать рецепт. А теперь несколько слов о так называемом «советском райском уголке», кажется, так называют убежище в склепе лица, с которыми вы связаны. Меня и Грундча тоже пригласили в этот «рай», но мы побоялись в нем жить, мы боялись не мертвых, а живых; и еще нас не устраивал тот факт, что кладбище находилось как раз между старым городом и новыми районами; из-за этого его без конца бомбили; что касается мертвецов, то они не помешали бы мне поселиться в «раю», известно, что люди во все века встречались в катакомбах и даже устраивали там пиры, но в ту пору подземелье монастыря кармелиток казалось мне более надежным убежищем, там бы я не испугалась даже патруля, явись кто-то проверять мои документы. Впрочем, в те дни никто не знал, что безопасно, и что опасно, и кем лучше быть: еврейкой, которая скрывается от нацистов, сепаратисткой, немецким солдатом, который не дезертировал из армии, или немецким солдатом, который дезертировал, узником, который бежал, или узником, который не бежал! Город кишмя кишел дезертирами, но брататься с ними не рекомендовалось – в них стреляли, и они тоже стреляли! Даже Грундч, который, можно сказать, уже лет сорок – пятьдесят не покидал кладбища, – даже Грундч и тот перепугался; примерно в середине февраля сорок пятого он изменил кладбищу и уехал в сельскую местность, а в самые последние дни записался в фольксштурм. Это было очень правильно. В то время любая форма легальности являлась лучшей защитой, но мой лозунг был – никаких эскапад, самым надежным я считала забраться в какой-нибудь укромный уголок, запасшись более или менее приемлемыми документами, и сидеть там, не высовываясь. Я совершенно сознательно не участвовала в разграблении склада, совершенно сознательно, хотя мне трудно было устоять, соблазн был велик – на складе хранились такие деликатесы, о которых мы не могли и мечтать, уверяю вас. Но акция эта была, разумеется, противозаконная, мародерство каралось смертной казнью; в ту пору, когда грабили склад, власть в городе еще принадлежала немцам. И я не хотела считаться преступницей, я хотела жить… Мне

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату