отыскивая опору для глаз, но крупные клубящиеся облака лишь оттеняли эту безбрежность. Тогда он закрыл глаза и отвернулся совсем.
Земля была суха и тепла, словно нагретая не сверху, а изнутри. Запахи корней и пересохшей травяной зелени вернули ему ощущение самого себя, он снова взглянул вокруг.
Рожь, склоненная вся в одну сторону, была совершенно недвижима. Внизу, словно под золотым пологом, осененные колосьями, стояли густым подсадом сорные травы. Синими радугами ярко горели многие васильки, белели неувядающие ромашки. И — Прозоров знал, чувствовал это — везде по земле лежали голубые, серые, красноватые камни. Каждый год, сколько ни собирай их, они выпахиваются из земли, как будто роятся. В юности, во время приездов к тетке в имение, Прозорову хотелось думать, что камни рождаются от чего-то, растут, но растут не днем, а лишь по ночам. Странное и отрадное воспоминание.
Летающие парами белые и желтые бабочки трепетали крыльями в ржаных колосьях. Отрешенно гудели шмели. Ковали неутомимые молоточки кузнечиков. В травяной стерне, раскрыв от жары клюв, переваливаясь, бесшумно ходила крупная самоуверенная ворона. Она прыгнула на нижний сучок сосенки, поглядела черным колдовским глазом, бесшумно же улетела. И только закачалась сосновая ветка.
Прозоров сосчитал мутовки сосны, их было около двадцати. Значит, сосне двадцать лет. Он, Прозоров, старше ее почти вдвое, но он уже прожил половину своей жизни. А сосна только начала свою жизнь. Она увидит здешнюю рожь, и реку, и эти камни через шестьдесят лет, а его, Прозорова, уже не будет… Но куда же он исчезнет? Не будет ни его, ни тех людей, которые живут сейчас, а камни, и речка, и небо останутся в мире. Так же как сейчас будут вокруг конусы пахучих стогов и рожь, хранящая тишину, и обросшие мхом горячие валуны, и древние дома деревень, и неясные, красноватые облака, и многоголосая зелень лесов, кустов, мхов и лугов…
Но что дальше? Уже сколько раз мысль его заходила в тупик, натыкаясь на собственное бессилие. Он застонал, повернул голову, и его взгляд вдруг остановился, застыл: круглое отверстие ружейного ствола упиралось прямо в глаза.
«Надо остановить, надо скорее прекратить это… — сказал он себе как бы со стороны. — Все это нелепо… Все глупо и ничего не нужно, надо закончить… Ведь это так просто остановить. Надо разуться, взвести курок… нажать вон на ту железку. И все. Все сразу же прекратится».
Но небытие, коснувшись его, родило в душе холодный страх и неизбывный ужас. Владимир Сергеевич Прозоров вскочил. Пот выступил на лбу, руки дрожали. Он с омерзением подумал о смерти: «Наверное, у людей есть предел абстрагирования. Это он не позволяет сходить с ума. Но что же такое смерть? И почему люди не боятся ее?»
Овечья тропа в прогоне вывела его на неширокое, окруженное соснами взгорье. Здесь, на поляне, два мальчика-пастушка с натугой дуля на потухшие головешки. Дым слезил им глаза, а ребята смеялись от этого. В сосновых космах затухал, шумел душный ветер, чуялись призрачно-нездешние звуки коровьего колокола. Из кустов шумно вздохнула корова, она долго, до нового вздоха, глядела на Прозорова.
Он помог ребятишкам развести пожог, успокоился и пошел в лес, пересек поскотину и перелез осек, потом вышел на тропу, ведущую на дальние сенокосные пустоши. Он хотел обычной усталостью заглушить свои размышления, продирался через чащу, ломая ветки, оборонивался от комаров. Шум сосен, далекий голос колокола и медленно пробуждающийся первобытный зов к добыче наконец растворили его в лесу, он снова не ощущал самого себя, сливаясь с окружающим миром.
Большая птица снялась недалеко от него. По хлопкам крыльев он ощутил то место, где она затихла, напряженно оглядел крону сосны, увидел серый птичий силуэт, сдерживая дыхание, прицелился. Выстрел грохнул раскатисто и торжественно, словно разрядилась не гильза, а Прозоровская душа, и он подбежал к сосне. На иглах, распластав полусаженные крылья, лежал матерый лесной ястреб. Его серповидный клюв то открывался, то закрывался, издавая крякающие звуки. Рябая шея изгибалась, и желтая лапа угрожающе распускала когти.
«Значит, здесь есть рябчики», — подумалось Прозорову. Он добил хищника стволом ружья и осторожно пошел дальше, хотел закурить, но спичек не оказалось. «Видать, выронил их, когда возился с ястребом», — подумал он и вернулся к сосне. Спички лежали на земле, а ястреба не было: заряда дроби и двух ударов стволом оказалось мало, чтобы укокошить хищника.
Теперь он, слегка разозленный, ступая более спокойно, пошел к осеку. Снова над ним прошумел по вершинам душный ветер. Пробарабанил дятел, под подошвой треснула ветка, и вот в двух саженях от Прозорова поднялся рябчик. Он слетел не очень далеко, сел на двойную березу и еле слышно дважды тоненько свистнул. Прозоров прицелился и выстрелил. Он знал, что не мог промахнуться, вывел дымящуюся гильзу и, стараясь быть неторопливым, приблизился к берегу, раздвинул ружьем вересковые ветки.
В траве, не двигаясь, сидел тихий небольшой рябчик-подранок. Он клонил голову, и его круглый коричневый глазок смотрел не на охотника, а куда-то сквозь, равнодушно и отрешенно. Пониже глаза, на хохлатой головке, выступила крохотная розовая капелька крови. А рябчик все смотрел и не двигался, словно сидя в гнезде, наивен и как будто доверчив.
Прозоров, зажмурившись, выстрелил в этот маленький беззащитный комочек жизни… И бросил ружье в сторону.
Потом он долго стоял над мертвым рябчиком. Все прежние мысли начинались сначала. Лес шумел вокруг. Комары гнусили над ухом нудно и мерзко, голова кружилась от запаха лесных папоротников. Прозоров присел на колодину, раздавленный, уничтоженный, охваченный еще большим равнодушием и тоской. Ему ничего не хотелось, желаний не было. Он зажал виски ладонями и заплакал, заплакал без слез, изнутри, как плачут животные…
Ничего не было в нем, было лишь равнодушие, пустота и еще цинизм к самому себе, к своему рождению, к своей и ко всякой жизни. «Что такое? — думал он про себя. — Зачем ты? Что? Для чего природа осознала себя в лице твоем? С чего началось все ЭТО и чем кончится?»
Тут он вновь припомнил свое ружье, но сарказм и цинизм сделали нелепой и эту последнюю мысль, казавшуюся до этого благородной и не лишенной смысла. И он уже не плакал теперь, а хохотал над собой и над всем, что есть, хохотал и над тем, что хохочет, издевался и над тем, что издевался: «Вот… Выходит, что ты дерьмо… Ты говоришь о бессмысленности, а сам боишься нажать на этот дурацкий крючок. Боишься».
— Но неужели я боюсь ЭТОГО? — сказал он, встал, взял ружье и проверил патрон. Железо слегка холодило ладони. Он разглядывал засиженный мухами ствол: «Боишься… Но ведь если кто-то боится чего- то, значит, есть и эти кто-то и что-то… и, значит, есть во всем этом какой-то хоть самый маленький смысл… Но в чем же он, этот смысл?»
День, истекая зноем, медленно таял над лесом. Косое солнце светило сквозь медные просветы в листве и хвое. Сумерки уже таились в чаще.
Прозоров машинально встал, машинально же и неосмысленно пошел. Ему хотелось заблудиться в лесу, исчезнуть и сгинуть навек среди этих коряг и деревьев. Ноги, однако, ступали и сами несли его в сторону деревень. Он вышел на знакомое место.
Сеновал, набитый свежим сеном, стоял на скошенной пустоши. Прозоров почувствовал вдруг невероятную усталость. Поясница ныла, словно после тяжелой работы, в голове и в ногах застыла тяжесть. Он зашел в сеновал, бросил ружье, лег на сено и в ту же минуту уснул, словно провалился в небытие.
Сон его был долгим и без всяких видений. Но вот какая-то искра мелькнула в затемненном сознании, и оно раздвоилось, потом одна половина как бы исчезла, а Прозоров сам себя увидел во сне. Ему снилось, что он умер. Он так четко, определенно ощутил свое небытие, свое исчезновение. Жалость к себе, умершему, исчезнувшему, ужаснула его, вокруг разлилась щемящая необъятная скорбь. Что-то бесконечное, неопределенное и всесильное окружало и поглощало его, он не знал, что это, он только чувствовал, что это и есть смерть. Его отсутствие, его исчезновение. Да, он умер, его нет больше в мире. «Меня нет, я умер, — думал он. — Но почему я думаю? Ведь если бы я был мертв, я бы не знал, что я умер, я бы ничего уж не думал». Эта простая и ясная мысль свалила с него страшную тяжесть, он проснулся. Дожидаясь, пока кончится сердечная спазма, он еще лежал на спине. Но вот сердце по-птичьи встрепенулось и сильно забилось. Он вскочил.
Была уже ночь, может быть, поздний вечер. Он шел к Ольховице по сумеречным тропам и ощущал какое-то страшное облегчение. Какое-то еще не осознанное чувство освобождения радовало его. Боясь, что оно исчезнет, он даже и не хотел осознавать это чувство, шел и шел по травяным тропам, все ускоряя