XVI
И ходила осень по русской земле… Как ходит странная баба непонятного возраста: по золотым перелескам, промеж деревьев, собирая в подол хрусткие рыжики. За спиною кошель с неизвестной поклажей, на голове темный платок. Она осторожно и властно разводит в стороны сонливые хвойные лапы, тычет посохом влево и вправо. И древняя песня вплетается в крик журавлей. Курлыканье этих жилистых птиц остывает в пронзительном бело-синем небе, и они исчезают вдали, словно нанизанные на тонкую бечеву. А женский голос все тянет и тянет, вот он чуется уже в другой стороне, то затухнет в лесах, то щемяще нависнет над заокольным жнивьем. Он редко долетает до самой деревни. О чем же так отрешенно поет беззаботная странница, где ее новый ночлег?
В просторных полях плавает над росой синяя паутина, медленно остывает натруженная земля. В прозрачных глубинах речных омутов усыпают, ленивеют рыбы, едва шевелят перьями. И с берега подолгу смотрит на них задумчивая скотина. Соломенные зароды вокруг все еще желты и свежи, но стога, окруженные поздней зеленой отавой, давно поблекли и вылиняли от сентябрьских дождей. Зато как ослепительны изумрудно-сизые озимые полосы, как безмолвно и ярко пылают на опушке рубиновые всплески рябин!
На каменистой меже бурчит и пыжится от неразделенной любви молодой тетерев. Тоскует один, как дурачок. Крутится вокруг себя, пушит хвост и с шелестом раздвигает широкое радужное крыло. И такая кругом тишина, кроме него…
Дальше в лесу тоже необычайно тихо, словно только что разбился неведомый драгоценный сосуд. Все замерло, все затаило дыхание и словно ждет какую-то неизбежную кару, а может, прощения и отдыха.
На лесной дороге пропыхтит и протопает конь, везущий телегу с дровами, на секунду вкусно запахнет жильем от мужицкой цигарки. А дятел-желна пустит в ответ такую звонкую, такую раскатистую четкую дробь, что тишина после нее станет еще ядреней и бездонней.
Нет конца вологодским, архангельским, заонежским, устюженским, печорским и мезенским лесам! Порою осень дует на них, обдавая мокрым широким ветром. И тогда глухой недовольный гул валами идет на тысячи верст, неделями катится от Белого моря. Тайга глухо шумит, словно вторит своему собрату — полночному океану. Ветры сдувают с лона бессчетных озер заповедную синеву, рябят, морщат и осыпают мертвой листвой плесы великих северных рек. Дыхание этих ветров то прохватывает тайгу болотной сединой, то вплетает в нее золотые, оранжевые и серебристо-желтые пряди. Но сосновым и еловым грядам ничто нипочем, они все так же надменно молчат либо грозно и страшно гудят, вздымают свои возмущенные гривы, и тогда могучий всесветный шум снова катится по бескрайней тайге.
Казалось, что нет и не будет предела этим лесам…
Осенью 1928 года тысячи деревень, раскиданных по ушкуйным просторам Севера, спокойно дымили овинами. По утрам далеко за околицы тянуло запахом ржаного свежего хлеба, скот свободно и без летних надзоров ступал в убранные поля, пастухи собирали с дворов свою годовую дань. На заре всюду слышался стук цепов. Люди молотили хлеб, отдавали долги, запасались на зиму капустой, грибами и ягодами, утепляли хлевы и дома, ссыпали в обрубы ям картофель и брюкву. Надеяться крестьянину не на кого и не на что, кроме своих погребов и сусеков. Надо было кормить себя и детей, кормить всю взбудораженную страну.
Свободные ребята и мужики собирались около разбитных и бойких вербовщиков, подмахивали договора. Страна закладывала обширные стройки. Но лес был нужен не только для барачных стропил и для бетонных опалубок, Европа платила за наши елки чистейшим золотом… Насушив сухарей, справив рукавицы и валенки, многие уезжали на лесозаготовки. Сразу во многих местах неоглядного Русского Севера впились в древесину хорошо направленные поперечные пилы, захлебнулись во влажных опилках.
Ударили топоры.
Заржали кони в лесах.
И вповалку, друг на друга начали падать вековые деревья.
Первые поезда, груженные свежими древесными тушами, запыхтели на Север, к Архангельску. На широких причалах Норвеголеса запахло зеленой лесной кровью, русская речь смешалась с непонятным заморским говором. Бородатые капитаны в зюйдвестках, стоя на мостиках, невозмутимо пыхали короткими трубками, а чревы океанских судов, ненасытные и бездонные, поглощали и поглощали золотую смолистую плоть.
Леса неоглядного Севера затаенно стихали: после ветров и дождей слетало на землю теплое краткое бабье лето.
Микулин ходил по своему кабинету, он был весел и счастлив. Много ли надо здоровому человеку в таком возрасте? Он совсем не осознавал, что веселье его и счастье вовсе не от того, что Киря-сапожник сшил ему новые, со скрипом, хромовые сапоги. Не от того оно, это счастье, что налог полностью собран, картошка у матери выкопана, и даже не от того, что в мире существует Палашка Миронова, дочка Евграфа. Счастье было просто от здоровья и молодости.
Но в молодые годы никто не думает о молодости, всем кажется, что счастье скапливается из таких приятных событий, как новые сапоги.
Микулин про себя, как маленький, радовался этим сапогам. На тридцать рублей, которые платили ему за работу в ВИКе, много не нафорсишь. По случаю и по дешевке купил Микулин хромовые заготовки. Подклейки и поднаряды у него были, а подошвы из толстой Коровины продал Данило Пачин. Киря за два дня стачал голенища и задники. Он при заказчике вырезал из бересты два языка, подложил их под сапожные стельки. И вот когда сапоги выстоялись, Киря вынул колодки. Микулин обулся и прошелся по избе, сапоги «заговорили». Скрип был точно по моде, не очень громкий и какой-то посвистывающий. И вот теперь Микулин шагал по кабинету и с удовольствием прислушивался к этому скрипу. Намечалось заседание СУК,[5] которой заправлял Игнатий Сопронов, выбранный недавно на эту общественную должность. Нужно было обсудить письмо из уезда, от Степана Ивановича Лузина, полученное вчера. Это письмо лежало на столе Микулина.
Пока собирались члены комиссии — Веричев и Усов, пока ждали самого Сопронова, председатель снова перечитал письмо:
«Здравствуйте, Николай Николаевич! — писал зав. финотделом уисполкома. — Хотел позвонить, но решил, что лучше написать. Ты знаешь, что в настоящий момент Партия и Правительство проводят новую налоговую политику. Классовая установка, намеченная XV съездом, требует от всех нас, чтобы мы подходили к этому делу с пролетарских позиций. Курс взят на расширение налога за счет увеличения обложения зажиточных и верхушки особенно. Но ни в коем случае не за счет бедноты. Нами получены директивы губкома и губисполкома на этот счет. Поэтому, очень тебя прошу, срочно собери установочную комиссию. Пересмотрите объекты обложения и выявите скрытые статьи доходов. По нашим наметкам Ольховскому ВИКу следует увеличить объем сельхозналога в среднем на 30 процентов, что вам вполне по плечу. Дело теперь за практической вашей работой.
— Кого нет? — спросил Сопронов, видимо, сам себя, когда в кабинете у Микулина стало сумеречно от табаку.
— Гривенник не придет, — сказал Усов. — Ушел, говорят, по рыжики!
— Будем начинать! — сказал председатель. — Время, так сказать, тянуть нечего. (Микулин совсем недавно подцепил где-то в уезде присловье «так сказать» и теперь приговаривал его там и сям. Но поскольку он был частобай, то и получилось у него «таскать».)
— Открыть! — согласился и секретарь ячейки Веричев. — Только сперва проведем собрание партийцев.