— Рад! —
— Руки сжавши друг другу, присев друг пред другом на кончиках кресел друг друга разглядывали.
И профессор с лукавою шуткой провеял на Тителева белым усом.
— Я вот-с… Говорю себе: ясное дело, — супруга твоя еще маленькая… Кашку кушает!..
А Леонорочка, ставши живулькою розовой, взором на нем откровенно занежилась; будто весеннее солнце блеснуло в глаза, а не этот косматый старик, на нее поглядевший с лукавою лаской; как дерево зыбкое, вдаль уплывая вершиной за ветром, корнями привязано к твердой земле, — так она свой порыв передерживала: в ноги пасть; и на мужа косилась украдкой, разглядывая удлиненный затылок, — и узкий, и волчий: волчиная стать, волчьи уши, прижатые к черепу: —
— знала она, что — овца: в волчьей шкуре; и стало ей жалко его.
А профессор — медведица!
Стала живулькою розовой, чуть не спросив.
— А что Митенька?
Передержала себя: это быль; но быль — пыль!
И припомнилось ей, —
— как —
— схватяся за львиные лапочки кресла, вскочив, чтоб бежать, будто — орангутанг, не «отец», рассыпался профессор в любезностях!
Бегством все трое пустились в переднюю, где он кота с перепыху надел на себя вместо шапки, «отец» — с перекошенной, злою гримасою; он — с перетерянным плачем: сквозь смех.
Так последняя и роковая их встреча, — единственная, — отпечаталась в памяти!
У Серафимы же вырвалось:
— А!
Встрясом плечи.
— Вы что? — Никанор.
— Нет, что с нею? — склонясь к Никанору. — Откуда болезненная экзальтация эта?
— Так чч-то, — Леонора Леоновна к брату, Ивану, всегда относилась с горячей сердечностью, — строго одернул ее Никанор.
Но прищурясь, он борзеньким носиком быстро поерзал меж ними: как будто в обоих — свое, недосказанное, переглядное слово.
Встав в тень, Серафима опять поманила кивочком:
— Зачем она так беспокоит его?
— То есть — как?
— Ну, — не знаю.
А взгляд Леоноры как бы говорил:
«Много, много воды утекло».
И тонула в глазах своих собственных, густо синя папироской и выставив ручку, точеную, точно слоновая кость.
Серафима подумала:
«Что за претензии?»
Эти претензии воспринимала она, как порыв — неестественный.
Брат, Никанор, не ответивши ей, перестегивая пиджачок, подсел к брату, Ивану:
— Как, что?
— Как тебе — эдак, так — Леонора Леоновна?
— Мы… да какая-то, да-с, дергоумная барышня, — скрылся от брата усами.
— Она уже — эдак.
— Как?
— Дама!..
— Забавная барышня-с…
Твердо упорил, задумавшись явно; и, явно, — над ней.
Вдруг стараясь занять разговором ее, — но таким, каким дряхлые старцы стараются, став еще более дряхлыми, выставить в шутку шестнадцатилетних девчонок пяти-шестилетними пупсами — рявкнул он:
— Котиков любите-с?
Вновь, точно дерево, в ветер рванувшееся, Леонорочка, пальцы ломая, — к нему; и опять, точно дерево, корнями привязанное, оглянулась на мужа: сидел, уцепившися пальцами в кресло, не слыша, не видя стальными глазами; жесть — губы зажатые; в лоб же морщина влепилась, вцепяся, как хвост скорпиона.
— Нет, не по пути с ними нам! — Серафима настаивала в Никанорово ухо.
Поморщился:
— Элеонора Леоновна, Терентий Титыч — друзья!
Но подумалось: недруг и тот до поры — тот же друг и морщинки от лобика рожками в угол наставились.
Тителев встал, ей блеснул:
— Добрый вечер, — критический критик… Да я забегу еще.
Не отзываясь на шутку, без всякого повода вышла из тени она; свою выгнула голову; руки — на грудь, отступя припадая на ногу, — насупилась хмуро.
Он — вышел.
И мир, как разбойник
Профессор вышарчивал взад и вперед; точно он, не, имея пристанища, странствуя, видел градацию дальних ландшафтов; вдруг — замер он; руки свои уронил; носом — в пол, в потолок, чтобы выслушать отзвук в себе —
— синей мысли, —
— о первой их встрече.
Да — первая ли?
Вот что выслушал: —
— перед золотеньким столиком чашечку чая, фарфор, розан бледный, поставил лакей перед ним, ему виден кусок кабинета, открытый в гостиную, — кубово-черного, очень гнетущего тона, такого же, — как фон обой этой комнаты! Красные кресла жгли глаз своим пламенем адским оттуда; и были такого же колера, — как эти красные пятна
А девочка эта сидела, — так точно— с таким же раскрывшимся ротиком.
Выслушав это, он руки с улыбкой седою развел пред Леоночкой; торжествовал над молчаньем своей бородою, — безротой и доброй
Вдруг усом вильнул; и — слова, плоды дум, точно сладкие яблоки, стал бородой отрясать.
— Все идет, говоря рационально, — по предначертанью. Улегся усами; прошелся он:
— Царствует — царь… Безначальные — мы. Руки сжал: носом — в пол:
— Что же, — будем готовы.
И глаз в блеск порочных, агатовых глаз, расширяющихся в изумруды невинные, —
— глаз —
— просинел.