дело; а — брат: брат, Иван?
С философским спокойствием, с юмором и с пожиманьем плечей разрешился сентенцией раз:
— Не могу, — дело ясное, — лекций читать: рассуди-ка, — ну как я прочту? И суть — в этом, — прошаркал он в угол; и. перевернувшись, пошел из угла:
— Уже — второстепенное дело, где жить: там, так — там; здесь, так — здесь.
Горько — руки — в карманы, а нос — Никанору:
— Скончалась ведь Наденька!
Спины подставив — в углы: из углов; молча строили: диагонали квадрата.
Один огорчался, что Наденьки нет, а другой заключал, что о собственном доме у брата, Ивана, составилось здравое мнение: сиденье в коленях Никиты Васильевича — не сиденье в кресле своем; о возможности жить им вдвоем или даже втроем, если взять на учет Серафиму Сергевну, — закинул он слово; и тут же умолк, потому что заметил волнение.
Это — естественно.
Брат произвел революцию в брате; с приездом его поправленье заметили все; не рысцой, а галопом профессор помчался к осмысленной жизни по дням.
Аналогия вынырнула:
— Права Наденька-с, — что ни скажи: песик Томочка стал человеком.
— Как?
— Бегает?
— Где?
— Здесь?
Кто? Как? Никанор?
— Впрочем, — видя испуг Серафимы Сергеевны, — я — пошутил-с!
Аналогия эта исчезла.
У девкина девка
У Девкина встала церковенка.
Ходит девица; и парень — за ней: завитой:
— Расхарошая краля хрестей, почему вы такая лимоночка кислая?
— А отчего вы такой раскурчавый баран?
— Я для вас протувар перемерил… Желаете, — семечки-с?
— Благодарю: чай с изюмом пила… Не трудитесь напрасно: сапог даром сносите.
— Я — не какой-нибудь: пару намедни купил, шубу
Разговор обрывается; фортка захлопнута.
Элеонора Леоновна перед цветочком под скворушкой то-диванчике ситцевом, видясь в обоях веселого цвета над Нбким, пестрявеньким ковриком; выглядит свеженькой, мило невинной; не скажешь: шельменок.
И все:
— Домна Львовна…
Да:
— Да, — Домна Львовна.
И ей Домна Львовна:
— Куда? Посидели бы!..
Элеонора Леоновна — к Фиме с кулечком сластей для Ивана Иваныча; Домна же Львовна — одна; Мелитиша — кухарка, друг дома, — на кухне; а Фимочка — в клинике; чаю проглотит, — в бега.
Редко виделись с Элеонорой Леоновной; Фимочке не о чем с ней; она — тупится: молча:
— Такая хорошая вы.
И от этого Фимочка кажется беленькой, глупенькой; русые волосы в солнечном лучике великолепно отблещивают: как сиянье вокруг головы; а скворец — верещит.
— Моя жизнь — не такая. — Леоночка ей: — я — порочная, грешная…
Фима терпеть не могла, когда козий прищур и русалочий взгляд появлялись при этом; и знала, что, если она пожалеет, — получит щелчок:
— Эти тонкости ваши рабочему классу чужды.
Своей ручкою с матовой прожелтью выщепит волос порывисто; и — заостряет рабочий класс с таким видом, как будто она собирается Фиму за локоть куснуть.
И какое-то — «ах да зачем» — подымается.
Был разговор только раз: о друзьях и желании их, чтоб профессор с сиделкою жили во флигеле Тителевых; в Серафиме, как птичка, вспорхнуло сердечко; сидела с открывшимся ротиком; Элеоноре Леоновне в глазки агатовые загляделась она: так и вспыхнули.
Элеонора Леоновна тут же себя заморозила:
— Ну, я пошла.
Но заботою этою стала близка она Фимочке. Все же дружить с ней нельзя, как с Глафирой Лафито- вой, через которую и познакомились, где-то случайно; Глафира, которая лишь социальным вопросом жила, а не личною жизнью, уверила:
— Тителевы превосходные личности!
Бредила эта Глафира, — брожением масс, производственными отношеньями; слышала тоже не раз от Глафиры о некоем Киерке: громкое имя в рабочих кругах, этот Киер ко долгие годы с профессором жил бок о бок; он теперь — нелегальный.
Но хлопоты о помещении — не без него.
— На Леоночку не обращайте внимания; ей тяжело; и — потом: фанатичка.
И верилось, что тяжело; а вот «что фанатичка», — не очень.
Глафира в контакте: Шамшэ Лужеридзе, Богруни-Бобырь, Ержетенько, Жерозов, Торбозов, Геннадий Жебевич и Римма Ассирова-Пситова — ее товарищи: они — партийцы.
Глафира Лафитова: — да; что «Леоночка», — как-то не верилось; Фима дичилась, когда с сухотцею, с прикурами, Элеонора Леоновна ей:
— Вы опять с вашим сердцем.
А тут — Домна Львовна:
— Леоночка, это — чертенок, шельменок… А все же в обиду ее я не дам.
Вся серебряная, небольшого росточку, в очках; платье с белыми лапками каре-кофейного цвета; и — в чепчике бористом; то у окна под скворцом восхищается Глебом Успенским; а то у плиты учит строго свою Мелитишу картофель томить; то по Девкиному переулочку с палкою бродит, укутавши голову в шапочке круглой фуляровой, с черною шалью.
А вечером — за самоваром:
— Что, Фима, страдалец твой?… Ты береги уж его…
— Да уж я…
И — к «мамусе», ее теребить: завертушка! В кофтенке проношенной, старенькой вертится; личико станет лукавым задором; и белыми зубками мило малиновый ротик сверкает.
В последние дни приставала старушка:
— Пошла бы к Леоночке: не заболела ли? Скрылась… Ни слуха ни духа.
Пойти как-то боязно ей.
Владиславинька