спор: и —
— Россия, Америка, —
Франция, Англия, —
— не уступали друг другу приятнейшей части: клопа жечь.
Он понял, как странно устал и как он вожделеет: не быть. Проходили — неделя, другая. Не шли, — те, кому он протянет свои — две — руки, чтоб браслеты — две — сжали их: цап!
Удар пятки по полу, как плетка: Велес-Непещевич.
— Как?…
— Без парика?
Но в ответ, как из бочки:
— О, — скоро ли?
И дипломат, и чиновникоособенных их поручений, — Велес-Непещевич, старательно смазал и тут:
— Скоро, скоро… В анкете написано, что Михаил Малакаки, отец ваш, скончался в Афинах.
И, выждав:
— Он умер в России, — бездетным, вас усыновив. И — не Малакаки он: вы бы исправили.
Пяткой:
— Формальность…
С невинностью ангела.
— Виза готова.
— Какая? Куда?
— Как куда?… К Алексееву… В царскую Ставку поедете! Ставки проиграны перед Ньюкестлем, когда он садился в Харонову лодку, на борт тепловоза, «Юпитера», — с «этим», с Хароном своим.
Глаз — в газету: газета лежала; в газете бессмыслилось, буквилось: чорт знает что: —
— Телеграммы: —
— «Из Ахалкалаки. Расстрелян турецкий шпион Государь (вероятней всего, „Господарь“: опечатка, убийственная)».
— «Вашингтон. Ровоам Абрагам спешно выехал из Вашингтона в Москву».
— «Сотэмптом. Генерал-лейтенант Иоанна приехал».
— Еще: —
— «Интендант Тинтентант…»
— Всюду — выезды эти.
— Разведка военного плана.
— Военного?
— Щучьего.
— Щучьего?
И Домардэн: с тошнотой.
— О, пора!
— Куда?
— С выездом.
— В Ставку?
— По щучьему зову…
А, может быть, это — последнее слово его на… на… на… языке человеческом; далее —
— рев, как из бочки, согласный с выламываньем из кровавого мяса сознания, «я», — инструментами?
Рот был заклепанный
В стену халат раскричался; профессор казался бледней в черной паре, а шрам, просекающий щеку, казался от бледности этой чудовищней; тихо Гиббона читал он; день солнечен был; седина серебрилась в луче.
Вот он ткнулся в окошко.
И — видел он: пепельно влеплено облако в кубовой глуби небес.
Он войной волновался; ему Николай Галзаков рассказал: полурота, с которой в окопах сидел Галзаков, как упал чемодан, стала смесью песка и кровавого мяса.
Профессор — не выдержал:
— Бойню долой!
И задумался, вспомнивши, что с ним случилось подобное что-то.
Упала граната ему на губу; и губа стала сине-багровой разгублиной; срухнуло что-то; и — брюкнуло в пол; и он, связанный, с кресла свисал, окровавленно-красный, безмозглый; и видел: свою расклокастую тень на стене с все еще — очертанием: носа и губ.
Это — было ли? Где?
Прошли сотни столетий; окончилась бойня гориллы с гиббоном; и жили — Фалес, Гераклит, Архимед и Бэкон
Веруламский!..
Что ж, — спал он, увидел столетия эти? Их не было? Память, как ямы невскрытого света: одна за другой открывались, свои выпуская тела, — те, которые — смесь из песка и кровавого мяса; ему объясняли:
— Война мировая, профессор; сперва свалим немца; потом — Архимед, Аристотель, Бэкон Веруламский…
Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль…?
— В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где еще снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!
Опять, — точно молния: память о памяти —
— рот был заклепан.
Нет, нет, — миллионноголовое горло, — не жерла орудий, — рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мертвого поля вставала она, голова перетерзанного.
Не его рот заклепан, а мир есть заклепанный рот!
Есть расклепанный рот
И он думал, что он отстрадал, а другие — страдали, как этот, сидевший на лавочке перед подъездом: Хампауэр.
— И я — это тело: со всем, что ни есть!
И старался слезинку смахнуть, потому что…
— Есмы сострадание!
Старый калека, Иван, встав, плечо положив на костыль, золотой от луча, сквозь деревья тащился к подъезду.
Подъезд иль — две белых колонны, стоящие в нишах овальных, но розовых; аркою белая встала дуга; виноградины падали с каменных тяжких гирляндин; налево, прелестницы, две — рококовые, — с