Так вот, к посредству этого географического сборника я обратился и тогда, когда мне пришлось излагать наследному принцу злободневный в то время и острый вопрос о Камеруне и новых приобретениях Германии в Конго. Прошло ровно два года с тех пор, как нашумевший по всему миру трактат, явившийся результатом переговоров Камбона с Киндерлен-Вехтером, отдал в руки Германии знаменитый «утиный нос»и область Того. Мне казалось вполне естественным остановиться несколько обстоятельнее на области, из-за которой кайзер с таким треском ударил кулаком по дипломатическому столу.
Никогда в жизни не забуду этого дня. Это было в понедельник, 2 марта, почти восемь месяцев назад.
Просмотрев оглавление «Mittheilungen», я записал названия и номера шести статей о Камеруне и Конго. Вторая статья, которую я отметил, подписанная профессором Берлинского университета Гейдшютцем, была посвящена путям, как естественным, так и искусственным, по которым путешественник проникает в эти страны.
Положив на рабочий стол библиотеки соответствующий том, я собирался делать заметки и выписки и, когда я раскрыл том в месте, где находилась нужная мне статья, из книги упала на пол какая-то бумажка.
Это был давно уже пожелтевший листок, сложенный вчетверо. Он был исписан крупным, убористым, решительным почерком. Слова были немецкие, буквы латинские, подписи не было, но она мне и не была нужна: я сразу же понял, кто это написал и о чём шла речь.
Записка заключала в себе целый план путешествия в одну из наиболее пустынных областей Конго, вдоль прославленной реки Сангха. В ней был указан самый подробный маршрут, начиная с высадки в Либревиле и кончая обратной поездкой. Маршрут был основан на сведениях, заимствованных из статьи профессора Гейдшютца, который, — и я в этом не ошибся, — даёт касательно этой области самые новейшие сведения: там имеются указания на проходимые пути, броды, на способы организации экспедиций для исследования страны, отмечены все остановки: Квессо — два дня, французская почта, вода, носильщики; Манна — один день, носильщики; Глегле, на реке Н. Сангха, — пироги и пр.
Я втайне ликовал. Итак, случай дал мне в руки составленный самим великим герцогом Рудольфом план предпринятого им с научной целью путешествия в ту область, в которой он заболел и умер. Радость моя, я чувствовал, вовсе не была радостью историка, который открыл любопытный документ о происках немцев в Конго и имеет в своих руках доказательство, и притом бесспорное, если принять во внимание личность путешественника, предумышленности нанесённого нам в Агадире удара. Ах, как далеки были от меня в эту минуту мои исторические интересы. Ведь все мои научные работы, выполненные мною со дня знаменитого празднества, когда я получил от великой герцогини такой афронт, замеченный, как мне казалось, всеми, я взвалил на свои плечи только с досады и огорчения. И я это хорошо понимал.
Чтобы вы как следует поняли чувства, обуревавшие меня в то время, когда я, деталь за деталью, рассматривал попавший в мои руки драгоценный листок, я должен рассказать вам все хитросплетения, которые моё воображение не переставало создавать с того самого дня. Я старался возненавидеть великую герцогиню, но напрасно: это было выше моих сил. Чем больше я к этому стремился, тем более я жаждал сближения с нею, тем более хотел обратить на себя её внимание, хотел представить ей доказательства моей преданности и страстной жажды пожертвовать собою для неё. Самопожертвование! Смешно! В самом деле, какие основания были у меня думать, что эта женщина, столь обольстительная и гордая, могла нуждаться в самопожертвовании какой-то мелкой сошки? И тем не менее, друг мой, на этом именно пункте разыгрывалась вовсю моя фантазия. Нельзя, однако, сказать, чтобы для этого не было абсолютно никаких данных. В бессонные ночи, в уединении моей комнаты, я не только не забывал разоблачений, услышанных из уст столь солидного и положительного человека, как профессор Тьерри, но, напротив, они принимали в моём воображении ещё более грандиозные размеры. Мне смутно казалось, что я живу в обстановке таинственного. Во мраке ночи я чувствовал, как чувствую вас вот тут, рядом со мною, что какая-то драма уже зарождается одновременно с глухой душевной тревогой, которая порой меня охватывала. А по мере того, как я рылся в архивах, по мере того, как я по ночам всё больше и больше думал о тёмной истории Кенигсмарка, эта тревога и какая-то подозрительность стали всё более и более нарастать. Роман, скажете вы, химеры, порождение мозга, экзальтированного уединением и работой, а, быть может, ещё каким-то другим более властным чувством. Вы были бы правы, думая так, если бы не произошли события, которые оправдали мою экзальтацию.
Как бы то ни было, мой друг, но ещё прежде, чем я открыл план великого герцога Рудольфа, я уже стал создавать буквально из ничего роман, удовлетворявший моей чувствительности. Великого герцога Фридриха-Августа, столь корректного и столь ко мне благоволившего, я рисовал себе палачом жены, этой прелестной великой герцогини; её красота делала меня глубоко несправедливым. Человеку, которому я обязан был теперешним моим положением, и у которого, несомненно, были свои достоинства, я стал приписывать в своём больном воображении какие-то преступления; и рядом с этим я возводил на пьедестал ту женщину, которая однажды публично выказала мне всё своё презрение, а затем, каждый раз, когда мне удавалось вскользь её увидеть, как будто бы меня вовсе и не замечала. И только в минуты душевного просветления, когда я мог хладнокровно рассуждать, я видел пред собой холодную эгоистку, с лицом мученицы, которая по ночам музицирует со своей Мелузиной, а днём ездит верхом на охоту со своим маленьким красным гусаром. О, этот Гаген! «Боже мой, — говорил я себе, — нужно быть слепым, чтобы не видеть, что не она, а герцог заслуживает сожаления и симпатий… О, у меня не было бы столько терпения, как у него».
Но, увы, тщетны были все мои попытки успокоиться и забыть её… Через какую-нибудь секунду я снова отдавался во власть своих химер, и болезненное воображение начинало рисовать мне Аврору фон Лаутенбург пытающейся во всём — в верховой езде, в охоте, в музыке — найти облегчение страданиям, которые причинило ей исчезновение её первого супруга, прекрасного, мужественного Рудольфа, того, кто так её любил, и кого она обожала; в душе моей зарождалась ревность, и мои грёзы становились мне ещё дороже.
Многие разговоры и встречи доказывали мне вздорность моих грёз, но напрасно. Тщётно мадам Вендель, с её глухою ненавистью к великой герцогине, вздыхая, рассказывала мне об этом бедном дорогом великом герцоге Рудольфе, который был так несчастен. Я решительно отвергал всё то, что нарушало равновесие конструкций, созданных моим воображением. Считайте меня сумасшедшим, но, во всяком случае, — раз я уже создал себе этот пункт помешательства, — вы поймёте, в каком лихорадочном состоянии я находился, когда, поставив на место том «Mittheilungen»и положив в портфель драгоценный документ, я поднимался к себе в комнату.
Сезам, отворись! Я имел теперь в своих руках таинственный ключ, который должен открыть мне доступ к великой герцогине и сломить её нерасположение ко мне. При взгляде на эти строки, начертанные рукой её возлюбленного супруга, она поймёт, что тот, кто открыл эту драгоценную реликвию и сложил к её ногам, не заслуживает безразличия, с которым она до сих пор к нему относилась. Быть может, она даже попросит у меня прощения?.. А тогда, о, я сумею сказать ей нечто решительное, что остановит слова извинений, готовые сорваться с её прекрасных уст, и ей ничего не останется, как только ещё более недоумевать, как это она до сих пор могла так ко мне относиться.
Дважды я принимался писать ей и дважды бросал в камин уже начатое письмо, которое хотел отправить ей вместе с документом. Первое казалось мне недостаточно почтительным, во втором слишком подчёркивалась важность моей находки. Наконец, я остановился на редакции, которая показалась мне самой простой:
Ваше высочество!
Случайно я открыл документ, который не может Вас не растрогать. Беру на себя смелость препроводить его Вам при сём. Примите его как знак благоговейной преданности вам вашего покорнейшего слуги.
Я имел намерение вручить письмо и документ, вместе с краткой объяснительной запиской, Мелузине фон Граффенфрид, которая всегда относилась ко мне с особенно лестной любезностью. Но, к сожалению, Мелузина уехала в город, и мне ничего не оставалось, как передать пакет русской горничной, какой-то полуидиотке. Она недоверчиво на меня посмотрела, взяла письмо и исчезла, пробормотав несколько непонятных слов.
Я тотчас же ушёл к себе. Моей экзальтации как не бывало. Я стал чуть ли не бранить себя за свой поступок. К чему это? Зачем я суюсь в чужие дела? Я, кажется, даже желал от души, чтобы старуха