туманный свет, без теней. По стенам висели несколько гравюр Берн Джонса, Констэбля и Густава Моро.
В этой комнате было много цветов, мехов и драгоценных камней, — три вещи, которые я больше всего люблю на свете.
Всюду цветы; их было так много, что прошло добрых пять минут прежде, чем я привык к их запаху, потом приятное успокоение снизошло на меня и я в состоянии был разобраться в них.
Само собой разумеется, больше всего было роз и лилий. Но на этом великолепном фоне флора Крыма и Кавказа нарисовала самые неожиданные вариации.
Со стен свешивались крупные, длиною чуть ли не в метр, гроздья монгольской молены. По столам рассыпаны были издававшие запах мускуса чайные розы. Синие пассифлоры, приводящие весной в изумление путешественника на пустынных берегах Аральского моря; эриванские туберозы; малиново- красные скабионы; гигантские многоцветные гвоздики; дикие льнянки и амаранты; бальзамины и чернушки; белые буковицы Казбека; большие красные маргаритки Дарьяльского ущелья; иммортели Колхиды, дающие в своих чашечках приют сказочной зелёной птичке асфир, — все эти цветы, как ведомые, так и неведомые у нас, создают во влажной атмосфере этой комнаты вечную весну.
Но больше всего я любовался исчерна-фиолетовыми и почти совсем чёрными ирисами, издававшими безумно опьяняющий аромат.
Великая герцогиня заметила это и улыбнулась:
— Я люблю их больше всего.
Она села на кровать, огромную и низкую, покрытую двумя шкурами белых медведей, и сняла сетку со своих волос. Золотая волна рассыпалась по белому меху.
У её ног, усевшись на тигровой шкуре и опершись на гигантскую голову чучела, Мелузина настраивала какой-то инструмент вроде гузлы и брала под сурдинку жалобные аккорды.
Снимая с себя свои украшения одно за другим, великая герцогиня клала их на разные столики. На комоде, похожем на разрисованную персидскую шкатулку, на доске из зелёного оникса, я заметил знакомую мне восточную диадему, которую я видел на ней в день праздника 7 — го гусарского полка. Рядом с ней лежала другая такая же, но ещё более массивная, украшенная сапфирами.
На полу, устланном мехами, кишели, словно червецы и скарабеи, маленькие розовые и зелёные безделушки армянской работы. У изголовья кровати висело ожерелье из янтаря и бирюзы, похожее на чётки, а над ним, в тёмной нише, стояла золотая, с синей эмалью, икона; перед ней теплилась лампадка.
Рядом с кроватью стояли две большие серебряные чаши божественной чеканки. В одной были увядшие лепестки цветов; в другой — бесконечное множество самоцветных камней. Аврора погружала в них руку, и словно песок, собранный на морском берегу, в чашу падал обратно целый дождь из огненно-красных и матово-белых жемчугов и кориндонов, халцедонов и бериллов, сардоников и хризопразов.
О, маркграфиня Лаутенбургская! Вы превратились передо мной опять в татарскую принцессу, фею востока…
Она попросила меня рассказать ей об обстоятельствах, приведших меня в Лаутенбург. Кое-какие подробности она уже слышала от Марсе, но по улыбке, сопровождавшей эту фразу, я понял, что она знала настоящую цель проницательности этого дипломата.
Она захотела узнать мою биографию. Я по возможности просто рассказал ей её. Она, казалось, заинтересовалась моим рассказом, и, когда я почувствовал, что она настроена ко мне особенно благосклонно, я не мог не поддаться своему душевному волнению и объяснил ей, какие муки причинила мне наша первая
встреча, как я с первого же взгляда на неё охвачен был страстным решением быть ей приятным.
Закрыв глаза и пуская к потолку колечки дыма из своей папиросы, Мелузина фон Граффенфрид одобрительно кивала головой.
— Забудем всё это, господин Виньерт, — сказала великая герцогиня, — хорошо? Дайте мне вашу руку…
И, обратившись к Мелузине по-русски (она, конечно, не могла знать, что я немного знаком с этим языком), сказала ей:
— Как видно, я пока ещё и на этого не могу рассчитывать, чтобы попасть в Kirchhaus.
Та лишь покачала головой, как бы желая сказать: что я вам говорила?
— Мелузина, — скомандовала великая герцогиня, — подай нам самовар.
И в то время, как молодая девушка расставляла чайные чашки возле шипящего медно-красного самовара, Аврора встала и, открыв маленький секретный шкафик, сделала мне знак подойти.
— Знаком вам этот почерк? — и она протянула мне письмо.
Я внимательно стал его рассматривать. Я никогда не видал этого почерка.
— Это писано рукой покойного герцога Рудольфа, — просто промолвила она.
Я не только был удивлён, я опешил. Она не могла удержаться от улыбки.
— Если так, — простите меня, я теперь ничего не понимаю. Чей же почерк, в таком случае, был на том листке, который я передал вам, которому я обязан…
— Успокойтесь, господин Виньерт, успокойтесь! Клочок бумаги, которому вы обязаны моим уважением, а теперь и моей дружбой, был написан не моим мужем, покойным великим герцогом. Но тем не менее документ этот имеет для меня свою цену, и, кто знает, не окажется ли он ещё более ценным.
При этих словах она развернула документ.
— Вы видите, здесь написано «Сангха». Знакомо ли вам это слово?
— Я впервые узнал его лишь сегодня утром; это маленькая деревушка, последний немецкий пост в Камеруне, в десяти лье от форта Флаттерса, первого французского поста.
— Это так, но вот чего вы, кажется, не знаете: в этой бедной деревушке умер 10 мая 1911 г. от солнечного удара великий герцог Рудольф. Там он и погребён. Теперь вы понимаете, какое волнение я испытала, когда уже на маршруте его будущего путешествия я нашла название места, где муж мой нашёл себе вечное успокоение.
— Но что это за листок, кто его составил?
— Был такой друг у великого герцога, верный товарищ по путешествиям, дважды спасший ему жизнь в Конго. Он не мог вылечить его, но он ухаживал за ним до конца и отдал ему последний долг.
— Как его фамилия?
— Барон Ульрих фон Боозе.
Я вскрикнул.
— Так вот как, — Боозе!
Великая герцогиня встала во весь рост; она слегка побледнела. В ногах её Мелузина уже не касалась струн гитары; гитара валялась на ковре.
— Господин Виньерт, — сказала Аврора Лаутенбург, — что это значит? Объяснитесь, прошу вас.
Я успел уже несколько овладеть собою; я смутно сознавал, что сделал ошибку. Я хотел заговорить о чём-нибудь другом. Но великая герцогиня была другого мнения.
— Вы знали барона фон Боозе?
— Ваше высочество, прошу извинения, — пролепетал я. — Право, я не знаю, должен ли я, смею ли я…
— Что должны? Что смеете? В чём дело?
Я проклинал себя за своё неловкое и неуместное восклицание. Подумать только! В одну секунду я мог свести к нулю усилия двух месяцев, приведшие меня, наконец, к сближению с великой герцогиней. Я ужасно растерялся. Я искал поддержки; глаза мои встретились с глазами Мелузины.
Великая герцогиня, по-видимому, ложно поняла этот взгляд.
— Мадемуазель фон Граффенфрид — мой друг, а если я раз кого-нибудь назвала своим другом, перед тем у меня нет больше тайн. Можете смело говорить в её присутствии, я даже вас об этом прошу.
Это требование было безапелляционно. И вот, в бессвязных выражениях, как человек, который сам определённо не знает, в чём дело, я, заикаясь, передал ей, из пятого в десятое, мой разговор с профессором Тьерри, когда я впервые услышал про барона фон Боозе.
Великая герцогиня нахмурилась.
— Понимаю, — пробормотала она наконец, — или, вернее, думаю, что понимаю, несмотря на все ваши