чем стоила вся моя особа со дня моего появления на свет. Автомобили увозили со скачек миллионеров. Это зрелище, на фоне восхитительного желтовато-лилового освещения, положительно ослепляло меня, но тем не менее мне и в голову не приходили мысли, которые создают из беспомощных — бунтарей. Я подумал только: «Неужели на мою долю никогда не выпадет такое счастье?» «Бальзак — замечательный реалист», поучал нас наш преподаватель словесности. Значит, даже на взгляд этого простоватого добряка, с натуры списаны приключения молодых провинциальных героев, которые, не удовлетворяясь посредственною ролью в своём родном углу, отправляются в Париж, завоёвывают его и превращают его в покорного слугу своих страстей. А меня, наоборот, хотят отправить назад в провинцию. Молотилка отбросила меня, как шелуху. Ну, мы ещё посмотрим!
Вот при каких обстоятельствах я отказался от стипендии и решил записаться в Сорбонну, чтобы там добиться диплома кандидата словесности.
Какой-то внутренний голос мне шептал: «Не вступай в университетскую коллегию, но не пренебрегай даваемыми университетом званиями… Они имеют значение только вне университетских стен; это великолепные ловушки для ничтожеств».
По истечении года я сдал кандидатский экзамен. Я пробавлялся всё время уроками, и эти занятия заставили меня ещё больше затосковать по свободе. В конце концов, я был побеждён и решился примириться с участью, которой я до этого пренебрегал.
Я выставил свою кандидатуру на стипендию для подготовления на звание преподавателя исторических наук и выбрал Бордо. Я сказал «прости» Парижу.
Консультативный совет при министерстве народного просвещения, который рассматривает такие кандидатуры, собирается обыкновенно в первых числах октября. Мне пришлось ждать два месяца, и я провёл их в Ландах, в деревне, расположенной на морском берегу, у одного старого священника, простите за трафарет, но это было именно так. Храня добрую память о моих родителях, с которыми он был знаком, священник предложил мне гостеприимство в своём скромном доме.
Здесь я провёл самые спокойные дни моей жизни. Пользуясь полной свободой, живя в своё удовольствие на лоне природы, среди лесов, читая впервые книги, которые не имели никакого отношения ни к экзаменам, ни к ожидавшему меня в конце года конкурсу, я всецело отдавался обаянию этого чуда: умирающего лета.
Церковный дом стоял у пруда, сообщавшегося с морем при посредстве узенького канала, сплошь заросшего водорослями. По утрам меня будил шум прилива, врывавшийся в открытые настежь окна моей комнаты; из них мне были видны под серо-розовым небом зелёные, постепенно нарастающие волны. Стайки чаек и буревестников с жалобными криками носились над водой… Ах, если бы остаться здесь навсегда! Созерцать, как в величавом спокойствии развертывается перед тобой вечная смена времён года; не знать ничего, не иметь никаких дел, ни с кем не видеться, шататься целые дни по прибрежным дюнам, где набегают одна за другой высокие волны, гонимые ветром, где на серебристой песчаной кайме лежат выброшенные морем медузы, похожие на огромные аметистовые серьги.
В одно октябрьское утро я получил два письма; первое было из Бордоской Академии, уведомлявшей меня, что «Совет не нашёл возможным удовлетворить моё прошение о назначении мне стипендии». Другое было за подписью Тьерри, профессора немецкого языка и немецкой литературы в Сорбонне. В течение года я занимался под руководством этого профессора, прекрасного человека и добросовестного учёного. Это он отредактировал представленную мною в июле кандидатскую диссертацию на тему «Клаузевиц и Франция». Я чувствовал, что он относился ко мне чересчур хорошо и, может быть, сам себя за это упрекал.
Он состоял членом Консультативного Совета. В письме своём он пытался оправдать его постановление. Он лично сделал всё, что мог. Но некоторые члены высказали сомнение относительно моего призвания к профессорской деятельности, и он признавался, что он не был достаточно уверен во мне, чтобы отстаивать меня и в этом пункте. Впрочем, писал он, это всё к лучшему. Ему не хотелось, чтобы я слушал лекции в провинции. «Возвращайтесь немедленно, — заканчивалось его письмо, — и мы, может быть, найдём способ устроить, чтобы вы остались в Париже».
Я расстался с моим милым священником, пообещав ему вернуться на январских каникулах, а через день я выходил уже из вагона на Орсейском вокзале.
Была уже зима. Сквозь оголённые деревья Люксембургского сада видны были его серые статуи. В маленькой квартире на улице Ройе-Коллар, в которой жил Тьерри, топился камин.
— Дорогой мой мальчик, — начал он, и за одно это ласковое обращение я, круглый сирота, был ему бесконечно признателен. — Не сердитесь на Совет. Мои коллеги обязаны строго отстаивать интересы университета, и вы сами должны сознаться, что во время ваших занятий вы частенько, как бы это выразиться, обнаруживали наклонность к фантазированию, да, да, к фантазированию; это должно было вызвать беспокойство у мужей столь… серьёзных. Я — другое дело, я вас хорошо знаю. Я знаю, что, если, при всей вашей склонности к фантазированию, дать вам надлежащее направление, из вас выработается нечто оригинальное, в хорошем смысле этого слова. Но сначала позвольте вам задать один вопрос: действительно ли вы чувствуете призвание к университетской карьере?
Что мне было ответить, если в кармане у меня болталось всего-навсего сто семь франков и несколько сантимов? Мне ничего не оставалось иного, как
энергично подтвердить, что я чувствую призвание к кафедре.
— Прекрасно, — заявил он. — Дело в шляпе. Стипендия дала бы вам самое большее 1200 франков. Я вас уже отрекомендовал моему старому другу, который заведует в Терне частным учебным заведением. Ему нужен преподаватель истории: шесть часов в неделю, плата 175 франков в месяц; возможен добавочный заработок за репетиторство. Вам, конечно, придётся здорово работать, чтобы параллельно с этим заниматься и в Сорбонне. Но, зная всё, я отвечаю за вас… Сегодня у нас вторник. Если вас это устраивает, вы приступите к работе в будущую пятницу.
Я чувствовал, что с этого момента я с головой залезаю в холодный университетский футляр.
Ах, Елисейские поля! Женщины в мехах, обдающие вас запахом восхитительных духов. Но как «это» могло меня не «устраивать»? Со ста семью франками и несколькими сантимами в кармане!
Я рассыпался в благодарностях.
Профессор потирал себе руки.
— Сегодня вечером я увижу Бертомье. Приходите завтра в десять часов, и я скажу вам, когда вам с ним повидаться.
Вторник, 21 октября 1913 года. Поздно вечером я встретился на улице Огюста-Конта с группой детей, выходивших из лицея Монтеня. Милые мои мальчики, маленькие стипендиаты! Изучайте математику, поступайте в Школу Искусств и Ремесел, садитесь за конторку или становитесь за прилавок, если вы не хотите стать в один прекрасный день бледной тенью, поворачивающей за угол Люксембурга и сворачивающей в улицу Ассас…
Опять эта фантазия, которой попрекал меня мой добряк профессор. Ах, бедная моя ты девочка! Доставлю я тебе последнее удовольствие: угощу тебя обедом на правом берегу Сены!
В этом месте Виньерт прервал своё повествование.
— Только что просвистела пуля как раз над нашими головами, — сказал он. — Подумали ли вы, что если бы в это мгновение вам пришла охота высунуть наружу нос, вы были бы убиты наповал? Ну, что вы скажете теперь о роли случая в жизни?
— Однажды, — ответил я, — одиннадцатый взвод был в сильном возбуждении. Никто не хотел идти за водой. Каждый заявлял, что это не его очередь. Все стали шуметь, и мне пришлось вмешаться; я послал первого подвернувшегося мне под руку, как раз того, кто громче всех выражал своё неудовольствие. Делать было нечего, он пошёл, брюзжа и протестуя против несправедливости. Шинель он оставил на своём месте. Когда он воротился, он её не нашёл: снаряд превратил в порошок и его шинель, и двенадцать его товарищей.
— Словом, вы со мной согласны, — сказал Виньерт. И он продолжал.
По вечерам я никогда не выходил за пределы Латинского квартала, довольствуясь его неприхотливыми развлечениями. Что заставило меня в этот вечер отправиться на ту сторону Сены? Помню, сначала я закатил себе одинокую оргию в кабачке. Затем мне захотелось выпить кофе на Веберовской террасе. С видом человека, который себе ни в чём не отказывает, я стал прогуливаться перед лампионами Олимпии, с твёрдым намерением взять себе, когда начнётся представление, билет в променуаре. Слегка возбуждённый