просто не укладывается в рамки здравого смысла. Не без неловкости читаешь эти страницы, на которых сын Юлия Констанция приписывает императору такие добродетели, как «образцовую кротость, великодушие, чистосердечие и преданность духу семьи»23. Над кем он насмехался? Можно было бы подумать, что его творение — мистификация или насмешка, но это вовсе не так: здесь нет ни малейших намеков на некую двусмысленность или «эзопов язык». Может быть, мы должны видеть в этом документе проявление лицемерия, столь свойственного гонителям Юлиана? Но лицемерие не было присуще ему. Верно, что жизнь научила его скрывать свои мысли. Однако нет никаких оснований считать его лжецом и обманщиком. Так какое же чувство могло продиктовать ему эти безмерно льстивые строки и напыщенные комплименты? Как бы там ни было, Юлиан утратил чувство меры. Нельзя не пожалеть о том, что он создал это произведение. Но раз уж оно существует, его следует принять таким, каково оно есть, и попытаться выяснить, можно ли найти ему объяснение, если уж нельзя найти оправдание…
Отметим с самого начала, что его подобострастие, — если это можно назвать подобострастием, — не выходит за определенные рамки, потому что Юлиан решительно не делает никаких уступок в плане религии. Он старается не применять стиль, характерный для христиан, писавших восхваления Констанцию. Нигде он не говорит ни слова, способного изобличить его как обманщика в глазах тех, кто знал о его истинных убеждениях. Он заимствует словарь, образы и стилистические обороты только у таких откровенно языческих авторов, как Фемистий и Либаний24. В этом плане он во всяком случае не заслуживает упрека.
Далее, не исключено, что Юлиан, окрыленный первыми победами, хотел наметить пути примирения с Констанцием. Зная непомерное тщеславие своего двоюродного брата и то, каким бесстыдным образом ему льстит ближайшее окружение, он понимал, что не должен скупиться на похвалы, если хочет быть услышан. Возможно, создавая свой панегирик, он хотел сказать Констанцию: «Давай прекратим наши ссоры. Забудем о прошлом. Смотри, до какой степени я сам забыл о нем! Давай заключим союз Философии и Власти! Империя от этого только выиграет». Если рассматривать его панегирик под таким углом зрения, то он приобретает совсем другой смысл. Он может быть понят как иносказательный «дальновидный призыв к пониманию, согласию, забвению раздоров, к честному сотрудничеству и щедрому милосердию»25. (Мы должны быть благодарны Бидэ за то, что он предложил такое объяснение.)
Но как бы соблазнительно оно ни было, это всего лишь предположение. Вместе с тем существует другое объяснение, с которым трудно спорить. Юлиан хотел написать «Панегирик императрице». Мог ли он сделать это, не написав предварительно панегирик ее супругу? Это означало бы совершить непоправимую глупость. Если уж он собирался публично заявить обо всех тех добрых чувствах, которые питал к императрице, то ему следовало уравновесить это заявление теми словами, которыми обычно льстили ее супругу. Если он написал, что Евсевия «мудра, добра, благоразумна, человечна, справедлива, бескорыстна и щедра»26, то он был обязан предварительно отметить, что Констанций «мужествен, сдержан, умен, справедлив, великолепен, мягок и великодушен»27. Однако в адрес Евсевии он писал то, что действительно думал, и поэтому второе восхваление намного превосходит первое. В нем есть человеческое тепло, которое напрасно было бы искать в первом, и это понятно: Юлиан был исполнен столь глубокой признательности Евсевии, что едва ли мог выразить это чувство словами. Она дважды спасла его от опалы и смерти. Она позволила ему поехать учиться в Афины, она заставила императора возвести его в ранг цезаря. Она добилась для него права управлять Галлией. И она была готова вновь защитить его, если возникнет необходимость. Юлиан не мог думать о ней, не испытывая глубокого волнения. Он видел в Евсевии друга и защитника. Более того: он видел в ней исполнителя воли Гелиоса. И удовольствие воздать ей должное стоило того, чтобы послать лавровый венок ее супругу.
VIII
Однако вскоре драматические события положили конец литературным упражнениям Юлиана. Победы, одержанные им предыдущей осенью, были блестящими, но их результаты оказались недолговечными. Отброшенные, но не разбитые, варвары возобновили свои набеги. Оказалось, Галлия настолько далека от «освобождения», что пришлось рассредоточить войска по внутренним городам, чтобы обеспечить их защиту28.
Вопреки обыкновению, уже в начале января огромное число варваров вторглось в южную часть провинции. Дезертиры сообщили им, что в Сансе почти нет войск, и они напали на этот город, уверенные в том, что достаточно одного удара, чтобы город пал.
День ото дня положение Юлиана ухудшалось. Он расстался со своими катафрактариями и имел при себе лишь небольшой гарнизон. Но именно теперь Юлиан впервые по-настоящему проявил свой талант военачальника. Он начал с укрепления слабых мест обороны. Затем набрал ополчение из числа горожан и велел солдатам гарнизона обучить его. День за днем, не щадя самого себя, он отражал атаки варваров, пытавшихся вскарабкаться на стены укреплений, и осуществил несколько успешных вылазок. Юлиан был повсюду, давая советы одним, подбадривая других и придавая всем дополнительный заряд бодрости. Через тридцать дней варвары, отчаявшись в успехе, сняли осаду и отошли к северу (конец января 357 года).
Санc мог бы быть освобожден намного раньше, если бы на помощь пришли основные силы римских войск. Легионы под командованием Марцелла располагались неподалеку от города. Однако Марцелл вновь предпочел остаться лишь пассивным наблюдателем событий. Он не мог простить Юлиану ни того, что на совете в Реймсе тот отнял у него право управлять военными действиями, ни освобождения прирейнских городов без его, Марцелла, участия. В глубине души Марцелл не имел ничего против того, чтобы Юлиан потерпел поражение под ударами противника.
Когда Констанций узнал о бездействии Марцелла, он разгневался. Да, он желал, чтобы Юлиан утратил свою популярность среди населения, но подвергнуть его смертельной опасности и позволить крепости попасть в руки варваров — это было слишком. Император выразил свое изумление тем, что «главнокомандующий мог оставаться столь безразличным к судьбе носителя императорской пурпурной мантии», и вызвал Марцелла для отчета в Сирмий.
Марцелл прибыл в Паннонию заметно обеспокоенным. Представ перед императором, он весьма тенденциозно описал ему все события, обвинил Юлиана в самонадеянности и в том, что тот ни во что не ставит своих командующих. Наконец, сопровождая свои слова выразительной мимикой, Марцелл объявил, что Юлиан «отращивает крылья, дабы иметь возможность взлететь еще выше»29.
Однако Юлиан, прекрасно знавший, какая атмосфера царит при дворе, также послал к Констанцию своего человека. Это был молодой образованный армянин по имени Евтерий. Юлиан настолько ценил его ум и преданность, что сделал его своим Первым хранителем опочивальни. Евтерий привез с собой два панегирика, которые Юлиан написал предыдущей осенью, и должен был вручить их в собственные руки адресатов. Едва представ перед Констанцием, Евтерий мужественно встал на защиту Юлиана. Он обвинил Марцелла в клеветничестве и подтвердил, что только личное вмешательство Цезаря спасло Галлию от непоправимого несчастья.
— Пока Юлиан жив, он всегда будет оставаться самым верным из подданных императора! Я ручаюсь в том своей собственной головой! — сказал он напоследок.
Когда Констанций спросил, что дает ему такую уверенность, Евтерий ответил:
— Пока я дышу, я буду верным свидетелем моего принцепса; потому я и готов ответить своей головой!30
Это мужественное спокойствие произвело благоприятное впечатление на императора. Кроме того, панегирики, посвященные ему двоюродным братом, также сыграли свою роль. Нельзя сказать, чтобы Констанций принял их за чистую монету. Но он увидел в них свидетельство доброй воли, почти что покорность.
Со своей стороны императрица Евсевия, тронутая тем, сколь деликатно Юлиан выразил ей свою благодарность, заметила императору, что его кузен проявил несомненные способности, что, судя по всему, он весьма ему предан и что преуменьшить достигнутые им успехи и не вознаградить его за них — это лучший способ побудить его к возмущению.