сказал ей что-нибудь, что в написанном виде, например, могло бы оказаться смешным, что-нибудь такое обыкновенное и единственное — это стало бы любовью. Он не сделал этого. Спасибо ему. Как хорошо, что он не сделал этого!
Но как грустно, что этого не было. Вот и ночь прошла, прошел ее «первый бал» (Наташа Ростова, Андрей Болконский — ау, где вы?) и она одна бежит домой и, кажется, плачет. И никто не сказал ей, что хочет знать про нее, где она живет, что делает, что думает, когда опять придет? «Маруся». И больше ничего. А ведь он мог сделать с ее сердцем что угодно, и тогда это был бы плен. Слава богу, он не сделал этого!
У нее был ключ от квартиры, и она неслышно вошла, разделась и осторожно, боясь скрипнуть дверью, докралась до своей комнаты. На постели, под одеялом, кто-то лежал.
— Мама!
Она открыла глаза.
— Знала, что не разбудишь, дрянь, потому и улеглась здесь, чтобы непременно все знать. Рассказывай.
— Расскажи лучше ты, как это у вас бывало. Гремела музыка, бряцали шпоры, пары скользили по паркету…
— Мы обыкновенно приглашали тапера.
— …он говорил: я люблю вас. Она отвечала: спросите маменьку.
— Это так с нашими бабушками разговаривали.
— …и они выходили на балкон, съедали мороженое, простужались и умирали. Или нет, они женились и у них были дети.
— А у вас не так?
— Совсем не так. И тебе бы не понравилось.
— Неужели, под гармошку?
Она разделась, умылась за ширмой, расплескав воду, перелив полное ведро, и легла рядом, стиснув мать в объятии.
— От тебя пахнет табаком и водкой. А что за публика была? В кулак сморкались?
Вера слегка отпустила мать.
— Публика была самая разнообразная: кое-кто сморкался в кулак, а другие были хоть и пьяные, но очень вежливые.
— Воображаю.
— Извинялись за каждый пустяк. Был один даже вполне трезвый; архиереи по стенкам висели.
Они еще долго шептались, но уже не о том, что было, а том, как они друг друга любят. И мать иногда смеялась тихонько и радостно, как будто не было седины, как будто не продали лисью ротонду, и, незаметно подушкой утирая глаза и нос смеялась иногда сама Вера, так, словно и впрямь ничего не случилось.
Когда мать ушла, еще и еще раз обняв и расцеловав ее, в Вере медленно стала выпрямляться невидимая, спиралью сжатая пружина. Опять, как тогда, она закинула обе руки за голову, и ей представилось, что кто-то у изголовья заслоняет ей окно. Изо всех своих сил она старалась ничего не дать себе вспомнить — ведь если не помнить, то значит, ничего и не было, — так когда-то (еще во времена Сама) они установили. Если бы можно было, на месте всего бывшего, удержать сейчас в воображении рыжую голову пропавшего из ее жизни мальчика… Ребячество! Было. Было что-то, что никогда уже не хватит сил повторить. Невозможно пережить во второй раз такое мгновенное сиротство, такую жестокую свою ненужность.
Она лежала и смотрела перед собой, и петлями шли ее мысли, возвращаясь все к тому же мучительному часу в чужой комнате, в Венцовской квартире. Все, когда-либо читанное или слышанное о телесной любви, вспоминалось, плыло на нее, душило ее, она не могла найти во всем этом себе и своей встрече места. Кто-то из Гренландии шел в Берингов пролив по льдинам. Льдины стукались одна о другую. Кричал ребенок. Это был ребенок путиловца, жившего в дедушкиной комнате (а жена его была беременна четвертым). В окне начинался нестрашный, пустой, зимний рассвет. В мозгу мучительно возникал полузабытый евангельский стих. Льдины гремели; в звонкой морозной пустыне она была одна, она скользила… на кубовых своих саночках, туда, где в сугробах, может быть, еще ждет ее мальчик в ушастой шапке. Но где-то далеко, от станции, с смешным названием, отходил поезд. Цвела сирень, и кто-то веткой махал ей из окна вагона…
XV
— О тебе спрашивали, — сказала спустя неделю Шурка Венцова, входя к Вере, — хотят наново познакомиться, говорят: было темно, не рассмотрели.
У Веры заходило в сердце, как перед несчастьем.
— И ты сказала ему, как меня зовут?
Нет, Шурка ему этого не сказала, да он и не спрашивал. Он просто попросил непременно опять когда-нибудь пригласить эту высокую, красивую барышню в большом воротнике.
— Это про меня — красивую?
— Про тебя.
— Очевидно, и впрямь было темно.
И вот Шурка пришла за Верой, чтобы увести ее к себе.
— Нет, я не пойду, мне некогда. А он что, ждет?
— Он живет у нас.
— Тем более можно в другой день. Он, между прочим, сказал мне тогда, что вовсе не живет у вас. Значит, соврал.
Это возвращение меняло все. Она так растерялась, что не чувствовала никакой радости; она, которая по словам матери, решительно от всего испытывала радость, именно сейчас, когда было от чего кинутся на Шурку, запеть, зашуметь, молчала и стояла неподвижно, окаменев внутри, каменными глазами смотря в Шуркины лучистые глаза. Зачем он вызывал ее, зачем возвращался, чего хотел? Поздно. Не надо.
Но Шурка заставила Веру одеться и они вышли на улицу. «Тогда пойдем крюком, погода больно хороша», предложила Вера. И они пошли крюком.
Это было смутное желание оттянуть время. Кто он? Печорин, неделю ее мучавший, прежде чем появиться снова (она, впрочем, нисколько не мучилась и сейчас же даст ему это понять); или просто занятый делами человек (уезжал, скажем, в командировку и только вчера вернулся), который не прочь возобновить приключение; или за эту неделю ему удалось забыть все, что между ними было, и осталась о Вере какая-то иная, немножко волшебная память, и он хочет теперь начать с начала, с другого начала, с наверное очень трудного начала.
— Зайдем сюда, — говорит Вера и тянет Шурку в недавно открывшийся, кажется, пока единственный в городе часовой магазин. — Мне давно хотелось.
— У нас не магазин, у нас часовых дел мастерская, — судорожно говорит перепуганный звучным словом маленький человек.
— Все равно. Я хочу кольцо продать.
— Золотое?
Вера снимает с безымянного пальца золотое с рубином и алмазами колечко. Маленький человек смотрит в лупу: рубин плавленый, алмазные осколки вообще ничего не стоят Он быстро, как пломбу из зуба, выковыривает рубин, бросает на весы.
— Зачем ты это? — спрашивает Шурка.
Спрятав деньги в сумку, Вера уже на улице объясняет: ей нужно сделать покупки, смешные, но необходимые, а денег нет. Пудра, духи. Пара чулок. Шпильки. Бусы. Ничего этого у нее не имеется.
— Валяй, — отвечает Шурка.
Одно было несомненно: он захотел, чтобы она пришла. Впервые дошло до нее что-то из его сердца. У