него было сердце. Мысль эта показалась ей такой сладкой и мутной, что невозможно было ухватиться за нее, всей своей тяжестью повиснуть на ней. Осторожно, чтобы только не оборвать чего-то очень нежного! Он восполнял своим желанием увидеть ее пустоту, которую сам вокруг них обоих создал.

Шурка опять рассказывала Вере свой сценарий, какие-то муки и восторги, которые всецело зависели от Матренинского. Был ясный, зимний день, на Невском тротуары были занесены сугробами и прохожие шли по мостовой. В подвале дома, напротив Гостиного Двора, всего несколько дней, как открылась первая кондитерская со столиками. Вера втянула Шурку в низок. Только бы подольше!

Удивительно было это сидение друг против друга, в темноватой, жарко натопленной комнате; подавальщица принесла два стакана кофе и два пирожных, с сальными украшениями. В вазочке лежали печенья и пахло кокосовым орехом.

— Не арестуют? — Вдруг спросила Вера и Шурка сердито ответила:

— Пей уж скорей, с тобой всегда так.

Но как сама она решит отвечать на все это? Вот она идет к нему по первому его зову. Да, идет — и уже есть в ней что-то собачье. Почему? Любви… Ничего больше. Ей хочется любви. Она думала, что там, у Венцовых, ночью, когда он положил ей руку на лицо, может быть любовь. Потом, когда он спросил ее, как ее зовут, ей опять, несмотря ни на что, показалось, что это невозможно. И сейчас опять.

Она доходила досыта, и когда они пришли к Шурке в дом, у Веры было на душе спокойно, немножко блаженно. Шурка распахнула перед ней дверь Венцовского зальца:

— Вот, знакомьтесь, граждане. Простите, Александр Альбертович, что мы поздно.

И Вера увидела не того, кого ожидала увидеть.

Воспоминания размотались мгновенно: трезвый, молчаливый, очень серьезный, он не танцевал тогда и не пил, а смотрел то в гитарные струны, то — с любопытством и без всякого отвращения — на людей вокруг себя, с которыми у него ничего не было общего. Непонятно было, как очутился он среди них. «Совершенно случайно, — объяснил он потом Вере, — знакомые моих знакомых указали мне Александры Гурьевны комнату. Еще в двадцатом году я переехал, после того, как мой отец…»

Это была длинная история.

XVI

Два огромных светлых глаза, тонкое, бледное лицо, тонкие, легкие волосы, узкая, рука. Он тогда казался моложе, чем был на самом деле. Одет он был, как одевались люди еще года четыре тому назад — воротничок, галстук и пробор — и ни пятнышка, ни пылинки на всем этом. Но в его старомодности — при его молодости — не было ничего ни смешного, ни противного. Лицо его искупало заранее все.

— Сегодня холодно? — спросил он, когда Вера села.

— Право не заметила, кажется, холодно.

— Я думал — вы уж и не придете. Пять часов. Боялся, что вы больны.

— Я никогда не болею.

Он сложил руки на коленях и вдруг что-то вспомнил и засмеялся.

— А я ведь что-то нашел!

Вера посмотрела на него пристально.

— Я нашел в моей комнате, под софой, — и он опять засмеялся. И вдруг вынул из бокового кармана гребешок, Верин гребешок, которого она на следующее утро не могла доискаться.

— По этому я узнал, что вы были у меня в гостях.

Он посмотрел на нее, и было в его глазах что-то нечеловеческое, восторженное и больное. Они сидели у незанавешенного окна, в потолке горела лампа; перед ними стоял столик и Вера положила одну руку перед собой плашмя на лаковую его доску, другая висела вдоль стула. Он смотрел на Веру, потом на Верину руку, потом опять на Верино лицо. От ходьбы на морозе щеки ее стали темно-розовыми, но глаза показались ему невеселыми и она теперь все старалась смотреть мимо него.

— Я думал всю эту неделю, — сказал он тихо и почему-то грустно, — что если кого-нибудь можно любить в этом ужасном, отвратительном мире злобы и грязи, то вероятно, только вас.

Она нахмурилась и еще дальше отвела глаза.

— Не сердитесь, пожалуйста. Я ведь не наверное говорю, что мне только так кажется. Я ведь не делаю вам любовного признания. Боже упаси!

Он еще раз внимательно засмотрелся на ее лицо, она убрала руку со столика, но он не сделал никакой попытки удержать ее.

— Вот я вам расскажу про себя. Отец мой — француз, то есть он был французом, а потом стал русским. И, представьте, его расстреляли, приняв за шпиона. Но самое удивительное, что вероятно, это так и было, потому что он мучился после революции и говорил, что все средства хороши, только бы бороться.

Вера слушала. Ей нравилось, что он от нее не требует разговора.

— Мать моя — представьте, это очень странно! — немка. И я по-немецки говорю очень хорошо, как по-русски. Она была переводчицей модных романов: Шницлера там и Гофмансталя. Я даже знаю всякие глупые немецкие песни, какие поют детям, потому что она мне их пела. Но я больше люблю Францию. За границей я, впрочем, никогда не был. Мать была старше отца и умерла во время войны, война очень сильно на нее подействовала. Вы слушаете?

— Пожалуйста, рассказывайте дальше.

— Потом у меня был брат, старше меня на шестнадцать лет. Да, представьте, на шестнадцать лет! Он жил в Париже, он был очень богат. Он был убит на войне. У него осталась вдова и она зовет меня в Париж. Зовут ее Лизи. Она недавно прислала мне посылку.

— Вот хорошо! — не удержалась Вера. — Что же там было?

— Там было, во-первых, коверкотовое пальто, потом там был одеколон, три катушки ниток, шоколад, две пары кальсон (простите, что я так говорю) и теплые перчатки. Шоколад и катушки я отдал Алесандре Гурьевне, а перчатки подарил Генечке. И вам, если только вы позволите, мне хотелось на память отлить в бутылочку немножко одеколона. Он чудно пахнет.

Что-то шевельнулось у Веры в горле и подкатило к глазам.

— Спасибо, — и она опустила лицо, — вы лучше сохраните его для себя.

Он перевел дыхание.

— Теперь я вам расскажу о себе. Я жил с отцом, и когда окончил Анненшуле, поступил на филологический.

— Почему на филологический? Что же вы собирались делать?

— Ничего. Поступил потому, что хотел высшее образование получить, а какого рода — безразлично. Деньги у отца были, а способностей у меня определенных ни к чему не проявилось. Поступил поучился год. Потом — вот. Революция, остался один, болел.

— Как же вы сейчас живете?

— Уроки даю. И потом мне право так мало надо. За меня хлопочут в Москве дальние родственники. Тогда я уеду.

— Боже мой, как все это грустно! — воскликнула Вера.

— Россия очень грустная страна, — ответил он. И в комнате стало совсем тихо.

Она сидела рядом с ним и ей казалось, что он не дышит, не пульсирует, такая была тишина. Мир, разбросанный, раздробленный, взвихренный мир вдруг сошелся в одной точке, в ее недоумении перед этим человеком, и она почувствовала такую дикую, такую слепую потребность доброты, что все остальные томившие ее чувства и попытки чувств, вдруг рухнули. Она поняла, что все то, что жгло ее эти последние месяцы и может быть даже годы, было желанием быть к кому-нибудь доброй. И она угадала, что только доброта может сделать ее опять, как в детстве счастливой, что только доброта, одна доброта есть для нее сейчас любовь. А все остальное измена и одиночество.

— А чем же вы болели? — спросила она после молчания.

— Легкими, — и он ясно и с готовностью поймал на этот раз ее взгляд. — Они у меня слабые. У отца

Вы читаете Без заката
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату