В январе 1948 года Ян был на сессии ООН в США. Они виделись в последний раз на пути Яна домой, в Лондоне. У него все еще были иллюзии, что русские в Чехословакии допустят свободные выборы. Он уехал в конце января. 25 февраля пришла телеграмма, что Бенеша заставили подать в отставку. Ночью с 9 на 10 марта Ян выбросился из окна во дворце в Градчанах. До Локкарта дошла записка к нему: накануне смерти он писал, что надеется бежать. Локкарт до конца не был уверен, покончил ли он с собой, или его убили и самоубийство было симулировано.
В последние годы войны в Лондоне у всех кругом было по две, а то и по три службы: в военной пропаганде, в отделе британского радио, ведавшего оккупированной Европой, в экономических отделах министерств. Локкарт сблизился не только с Черчиллем, с которым давно был знаком, но и с Иденом, которому он помогал разрешать проблемы, возникающие между чехами и поляками. В июне 1941 года он стал особым заместителем товарища министра иностранных дел и координатором англо-французских отношений, работая с представителем правительства де Голля в Лондоне Массильи. Наконец, случилось то, чего он с нетерпением ждал все эти годы: осенью 1943 года приехала в Англию советская делегация во главе с членом политбюро Шверником. Шверник, увидев Локкарта, который был назначен к нему переводчиком, сказал ему: «Я хорошо вас помню. Я думаю, нынче мы оба согласимся с тем, что вы в свое время были центром таких событий, нити которых до сегодняшнего дня было бы трудно распутать». С этим Локкарт не нашел нужным спорить.
После войны, когда ему исполнилось шестьдесят лет, он говорил, что из него ничего не вышло, что он разменялся на мелочи, что он не стал ни Лоуренсом Аравийским, хоть и мечтал им быть, ни министром иностранных дел Великобритании, ни великим писателем, несмотря на все книги, им написанные, ни мореплавателем и открывателем новых земель. Но это было уже тогда, когда он должен был по возрасту отказаться от предложенного ему места посланника и когда король Георг VI наградил его личным дворянством: он получил чин второго класса и стал «Рыцарь-командор св. Михаила и св. Георгия», после того как король приколол ему на грудь белый эмалевый крест с ликами двух святых по обеим сторонам. На этом этапе его жизни никто не мог и не хотел принимать всерьез его жалоб на неудавшуюся жизнь.
Мура отдала шесть лет работы группе Лабарта, куда попала «экспертом по русским делам» на полусекретную службу по рекомендации Локкарта. На приемах во французском посольстве она присутствовала среди приглашенных, которых бывало до пятидесяти человек, но в особняке чехословацкого представительства в эти годы она была на положении почти хозяйки: Ян Масарик был холост, а жена Бенеша, женщина далеко не светская и робевшая с людьми, не владела английским языком, да и часто болела. Так что, когда поздно ночью в гостиной Яна оставалось из двадцати гостей всего пять или шесть человек ему близких, в комнате с притушенными огнями Ян садился за рояль и создавалось то настроение, которое Мура все так же любила, как когда-то давно, когда после вина, ужина и разговоров начиналась музыка. И тот, кто тогда, в те далекие времена бывал рядом с ней, теперь присутствовал в этой гостиной, но уже совсем на других ролях.
Мура работала на Локкарта в «Свободной Франции» всю войну. Уэллс не любил де Голля и отзывался о нем более чем резко – устно и письменно, но не у Лабарта в журнале, где он поместил три статьи по- французски. Французы в изгнании были разделены на две части: одна – правая, считала генерала де Голля символом Франции и мирилась с его тяжелым характером, другая – левая – считала его полуфашистом и, возможно, будущим диктатором. Все знали, что отношения генерала с Черчиллем держатся на шаг от разрыва, да к концу войны их почти уже и не было. Локкарт старался не высказывать своих чувств к генералу, ему важно было знать, что происходит в обеих группах – де Голля и Лабарта, и он был хорошо осведомлен, его обязанностью было иметь дело с либералами; с консерваторами из Карлтон-Гардена дело имел Никольсон.
Уэллс терпеть не мог де Голля и этого не скрывал, впрочем, мало кто в Лондоне его любил, а Уэллс все меньше любил людей вообще, и резкость его теперь становилась привычкой. Война разрушила его ум, и живость, и даже талант, и оставалась от прежнего в нем только эта животная потребность иметь подле себя женщину – для отдыха, наслаждения и игры, как он мечтал всю жизнь, а не для сцен, слежки, обсуждения днем ночных наслаждений и признаний.
Он всегда считался другом Чехословакии и даже (после Мюнхена) выставил кандидатуру Бенеша на Нобелевскую премию мира. Но уже в 1939 году, когда началась война, он был разбит и телесно и душевно (ему было семьдесят три года) тем фактом, что мир, не послушавшийся его «пророческих романов», как он говорил, или гласа вопиющего в европейской пустыне о европейской погибели, идет к своему концу.
В журнале «Свободная Франция» мы три раза встречаем его подпись: он писал по-французски плохо, а Мура, хоть и говорила по-французски хорошо, не могла ни сама писать, ни править ему его неуклюжий, иногда малопонятный стиль. Первая статья неудобочитаема, из почтения к нему ее, видимо, не посмели выправить. Вторая исправлена. Третья же, как это ни удивительно, помещена вслед за статьей его бывшей подруги, до сих пор энергичной и то тут, то там появляющейся в печати Одетт Кеун, которая в «Свободной Франции» высказалась о судьбе «маленьких стран» после войны – по ее мнению, они должны будут все принадлежать большим.
Мурина деятельность у французов и у Корды воспринималась Уэллсом как необходимое убийство времени, хотя он сам во время первой войны (под начальством Бивербрука) работал в министерстве информации, отложив на время свой пацифизм и даже забыв о нем. Теперь он жил в собственном особняке на Ганновер-Террас, который он купил в 1935 году, расставшись с холостяцкой квартирой на Бейкер-стрит. Были люди, которые говорили, что после 1935 года он ничего путного не написал, другие говорили, что все, что было им написано после 1925 года, никому не было и не будет нужно. Многие из проницательных, но осторожных друзей, как и врагов, думали, что своей теорией о «самураях», которые, выбрав сами себя, должны будут контролировать человечество, пропагандировать новое мировое устройство и – если понадобится – силой насаждать образование, он, в общем, был не так далек от тоталитарных теорий своего времени. Орвелл писал в 1945 году, что Англия устояла в войне наперекор пропаганде либералов и радикалов, среди которых Уэллс занимал одно из первых мест, людей, которые презрительно отметали такие анахронизмы, как национальная гордость, воля к борьбе, вера в свое национальное будущее, – вещи, давно сданные в архив друзьями Уэллса и им самим. Нацистские идеи, писал Орвелл, должны были быть Уэллсу гораздо ближе: насильственный прогресс, вождь, государственное планирование науки, сталь, бетон и аэропланы. Что до самураев, то сначала его идея была, что они явятся сами по себе, «сами собой сделаются», но позже он пришел к заключению, что их надо сделать и сделает их он, сам Уэллс, воспитав их тайно и преподнеся миру готовую головку правителей.
Для Орвелла Уэллс был «эдвардианец», т. е. человек, выросший и развившийся в конце прошлого века, человек, период расцвета которого совпал с царствованием Эдуарда VII (1901—1910), и в этом он был прав: эти годы для Уэллса обусловили всю его дальнейшую литературную судьбу, и поколению Орвелла он казался более устарелым, чем люди первой половины XIX века. «Он верил в
Но Уэллс не мог отказаться сейчас, когда ему было за семьдесят, от всего того, что он защищал в течение пятидесяти лет. Он не мог и не хотел этого делать и не видел, что для него начинается – если еще не смерть, – то пустота и отрыв от мира или мира от него, мира, в котором ему становится нечем жить. Средневековье с его жестокостью и ханжеством, которое, по словам Орвелла, воскресало в наше время, и новые кровожадные существа, идущие бодрым шагом из средних веков прямо в нашу эпоху, были совершенно недоступны пониманию Уэллса. Жалости в Орвелле к Уэллсу не было.