мое одиночество и принадлежность стоящим под окном драгоценным людям, молодым и старым; моя собственная страна, и та, в которой я прожила двадцать пять лет, и третья - куда я ехала. Рок, который нес меня, и мой сознательный выбор. И я сама перед лицом этого шва, такая, какую я знала и какую знали те, что стояли перед окном вагона, знали тридцать, двадцать, десять лет. И потом - редкий случай и тем самым мне милый - слезы, которые я не могла остановить до самого Гавра, так что русский господин, сидевший в купе напротив меня, участливо спросил (он узнал меня, и Б.К.Зайцева, и некоторых других из провожающих):
- Может быть, вам дать выпить стакан самой обыкновенной водички?
Эта самая обыкновенная водичка не имела на меня никакого действия, и я прекратила плач только тогда, когда увидела громадный белый пароход, густо-синий залив, лебедки в небе и величественную даль гигантского порта.
А потом были дельфины, сказка о двух лягушках и два великана женского и мужского рода - за моим столиком, которые весь обед с тихой радостью, и восторгом, и сиянием глаз говорили, что наконец-то они опять у себя увидят такси. 'Неужели в Европе они не видели такси?' - думала я. Но оказалось, что они говорили о Техасе, и это был мой первый урок английского языка.
И вот на шестой день, на заре, передо мной возник город. Он был узок и высок, как готический храм, и вокруг него была вода, и в легком тумане ноябрьского утра, или даже - конца ночи, он возник вдруг, незаметным толчком отделившись из невидимого в видимое.
Я уже час как стояла на палубе и смотрела, как по плоскому берегу, открывшемуся около пяти часов утра справа, бегут туда и сюда огни сотен автомобилей, словно была не ночь, а белый день. Плоский берег появился рано, усеянный огнями - белыми и красными, - затем стало медленно, туго светать, обнаружились тяжелые тучи, шедшие нам навстречу, обнаружилась, направо же, линия чуть волнистого, низкого горизонта. И тогда появился впереди город. Два-три пассажира и я с ними вышли на нос парохода. Мы входили теперь в пролив, и по берегу слева тоже побежали огни, только берег был выше. Навстречу шли паромы, буксиры, теплоходы и даже острова, еще темные здания нью-йоркского порта, а готический храм впереди все приближался, все яснел и терял постепенно свой готический облик, переходя из готики в огромный современный город с сотнями небоскребов, в которых кое-где горели огни. Они постепенно погасали, по мере того как светлел воздух сизо-зеленого осеннего утра.
В этом городе, как я его увидела тогда и как видела потом, много лет подряд, есть тоже что-то умышленное и та единственная смесь функционального и символического, которая есть и в нашей бывшей столице. Здесь тоже, может быть, кто-то стоял 'дум великих полн' и решал, что именно на этом месте 'будет город заложен' и кусок земли куплен у индейцев. Там - болота и туманы, здесь - черные скалы, на которых надо было строить жилища, там вьюги и метели, здесь - субтропическая температура иногда три месяца в году. Это не стало помехой. Водные пространства и особый свет, идущий от них, придают всему тот же характер призрачности и временности, или вневременности, или безвременности. Москва, Лондон, Рим, Париж стоят на месте. Ленинград и Нью-Йорк плывут, расставив все свои паруса, разрезая бушпритом пространство, и могут исчезнуть - если не в действительности, то в видении поэта, создающего миф, создающего мифическую традицию на основе почувствованого.
М.С.Цетлина, мой давний друг (как и муж ее, Михаил Осипович, умерший в 1946 году), написала мне за месяц до этого, чтобы я остановилась у нее. Она тогда жила в гостинице, где занимала небольшую квартиру, там же она сняла комнату и мне. Р.Б.Гуль привез меня с парохода прямо к ней. С первого же вечера я оказалась среди людей, пришедших посмотреть на меня, - старых знакомых, новых знакомых, русских американцев, американских американцев и, как я сама, недавно приехавших из Европы - старых эмигрантов, новых эмигрантов и 'перемещенных лиц' - жителей Польши, Чехословакии, Шанхая, Прибалтики - русского происхождения. Мария Самойловна по старой (московско-парижской) привычке и тут устраива-ла вечера, то есть сборища, где бывала перемешана публика литературная с вовсе не литератур-ной. Здесь я познакомилась с пианистами В.Л.Пастуховым, Н.Орловым, Г.Кочевицким, с поэта-ми Иваном Елагиным и О.Анстей, с прозаиком С.Максимовым, с художником Н.Николенко и его женой, с другим Елагиным, Юрием, автором 'Укрощения искусств', с Б.А.Филипповым. Я встретилась вновь с парижанами: А.Ф.Керенским, Р.Б.Гринбергом, Г.Н.Кузнецовой, М.В. Добужинским, Ю.П.Денике, Г.Ф.Федотовым, Е.А.Извольской и другими. На второй день моего приезда Я. пришел ко мне.
- Зачем вы приехали? - спросил он и сел. - Я здесь вот уже десять лет. Здесь ужасно. Жить невозможно. Такая бедность кругом! И груши совершенно не пахнут.
Я растерялась.
- Груши? Не пахнут? Это действительно ужасно! - Я не знаю, что они с ними делают. Срывают зелеными, вероятно, и они дозревают в холодильниках. Здесь жить нельзя. У клубники нет вкуса, то есть никакого вкуса! У вас есть деньги на обратный билет? Смотрите, держите их, не тратьте. Они вам понадобятся.
Я ответила, что денег нет, и испугалась, что он предложит взаймы, но он не предложил.
- Бедность страшная. Не верьте глазам. Они все врут. Благополучие только на поверхности. Внутри, в глубине, страна нищая. Негритянский вопрос. Алкоголизм. Вот увидите.
Он говорил долго. Он рассказал, что недавно видел ночью, когда возвращался из одной своей квартиры в другую (у него по семейным обстоятельствам было две квартиры), человека, спящего на тротуаре. Полицейские не подобрали его: в участках, сказал Я., нет больше места от толпы бездомных, которые там ночуют.
- А в Европу вы не возвращались ни разу?
- Денег нет, не могу себе позволить.
- Там, знаете, тоже сейчас груши не пахнут.
- Ну, этому я не верю!
- Груши не пахнут, потому что их нет. Не знаю, где они, но я видела их только раз и то за окном одного роскошного гастрономического магазина: они лежали на вате, в шелковой бумаге... Впрочем, это неважно.
Он говорил, наслаждаясь тем, что с моей стороны больше не было возражений. Но когда он вышел на лестницу, я побежала за ним:
- Послушайте, но тогда почему же окурки?
- Какие окурки?
- Вчера вечером у обочины тротуара, перед входом в нашу гостиницу, лежало двадцать окурков и по крайней мере пять цельных папирос, и сегодня утром они опять там лежали, может быть, и сейчас еще лежат. Обратите внимание. Почему же никто их не подбирает?
Он пожал плечами:
- Вы всегда были остроумная, - сказал он, как обычно, сквозь зубы, это очень смешно, что вы сказали.
Я накинула пальто и пошла с ним вниз. Действительно, у обочины тротуара лежали окурки, несколько цельных папирос, мусор.
- Город грязный, - сказал Я., - тут не подметают.
Подъехало такси, и он сел в него.
Я прожила у М.С. десять дней, а затем нашла себе комнату в гостинице, по объявлению в 'Нью-Йорк таймсе', и переехала. И вот я оказалась в неизвестной для меня точке чужого города (это оказалась 94-я улица, почти на углу Becт-Энд авеню), одна, с моими двумя чемоданами, 27 долларами в кармане (после уплаты за комнатy за неделю), в гостинице, где меня, несмотря на мои протесты, считали француженкой (видимо, у меня был тогда французский акцент в моей едва начавшейся американской речи) Справа от меня жил сыщик, или, вернее, детектив, о чем мне сказал коридорный, может быть, желая меня предостеречь. Слева от меня жил человек, который спал от восьми вечера до восьми утра а в субботу и в воскресенье вообще не просыпал-ся это я знала по его храпу. Храп был слышен еще у лифта, в котором висели всякие наставления, которые я разбирала по складам, пока поднималась на восемнадцатый этаж.
Ночью меня обступали стены соседних небоскребов, а далеко внизу слышался городской шум, ночью, как днем, и днем, как ночью. Чтение объявлений 'Нью-Йорк таймса' занимало мои вечера. Я ничего не знаю интереснее, чем читать объявления о предложении труда в новой стране, в новом городе. 'Ищут 150 инженеров-электриков', 'Ищут 220 биохимиков', читала я и видела, как их ищут и все не находят. 'Ищут