которая рвалась наружу, но не было ни времени, ни сил, ни способа ее передать. Его смерть была ударом для 'Нового журнала' и для всех, кто группировался вокруг него.
Мы приехали в Кембридж утром, выпили кофе, и М.М. повел меня в университет показать библиотеку и благородные, старые здания Гарварда. Впервые я увидела американский университетский 'кампус'. Стояла зима, предрождественское время, лекций не было, и студенты были в разъезде. Роскошь библиотеки, кабинетов, лабораторий, аудиторий, доступность всего, удобство, комфорт, тишина, свободные пространства поразили меня. 'Для королей, не для простых смертных', сказала я, вспомнив очередь в Национальной библиотеке в Париже. 'Для американских студентов, - сказал М.М., - и, знаете, я пришел к одному заключению: какая категория людей, по-вашему, самая счастливая на нашей планете?'
Я не знала. 'Во всяком случае - не российские писатели и не китайские кули', ответила я.
Он засмеялся:
- Это - американские студенты. Вот узнаете ближе американскую жизнь и вспомните мои слова.
Мы пили кофе в студенческом кафе, он напевал, по обыкновению; было пустынно и тихо, как во время каникул бывает на американских 'кампусах'. Когда мы пришли домой, там уже был Роман Осипович Якобсон. Я была тронута его приходом: мы не видались с Праги, с 1923 года, то есть 28 лет. За это время он успел занять первое место среди мировых ученых-славистов, пропала его розовость, но голубые глаза остались те же, памятные мне по тому ужину у Шкловского в Берлине, когда Якобсон закрывал один глаз и требовал, чтобы я смотрела только в другой. Сейчас это была радостная для меня встреча, мы оба старались не говорить о том, что могло нас разделить, что могло вызвать спор или горькие слова: я знала, как знают все, кто читал его книгу о Маяковском, что он ненавидит Ходасевича за его статью 'Декольтирован-ная лошадь' (о поэзии Маяковского). Только в 1962 году (то есть еще через одиннадцать лет), встретив Якобсона на одном обеде и сидя рядом с ним, я спросила его: ну как, все по-прежнему его терпеть не можете? И он ответил мне мягко: все это так давно было. Ничего от этого не осталось. И так как он был когда-то 'формалист', а все формалисты по своему характеру неисправимые романтики, то я заметила, как его - уже не такие ярко-голубые, а чуть сине-серые - глаза подернулись легким, мгновенным туманом.
Ей было четыре года, а теперь стало двадцать четыре. Наташа, увидев, как я живу в Нью-Йорке, предложила мне снять пополам с ней квартиру поблизости от Колумбус авеню. Самым серьезным доводом ее было: удобно будет стирать. Действительно, стирка занимала в нашем хозяйстве довольно большое место: каждое воскресенье в ванной на веревке висело семь пар ее штанишек, семь пар чулок (за неделю) и время от времени - лифчик или два. По понедельни-кам мы клали в коробку на камине одинаковое количество денег и тратили их сообща. Когда в субботу бывал остаток, мы на эти деньги шли с ней в кино. За моими гостями убирала она, за ее гостями - я. В тот год я делала кое-какую работу для А.Л.Толстой.
В квартире было три комнаты: 'моя', 'твоя' и 'общая'. Вечерами я уходила к себе и читала и ложилась рано. У Наташи сидела молодежь: они слушали пластинки Бартока, курили, разгова-ривали, иногда они будили меня, стаскивали с кровати и уговаривали посидеть с ними. В час ночи все бывали голодны, но, по американскому обычаю, когда гости голодны, они сами идут на кухню, открывают холодильник и ищут подходящую себе пищу, а потом убирают все за собой, моют посуду и возвращаются к хозяевам. 'Ты бы сыру им дала с красным вином, - предлагала я Наташе, - или колбасы'.
- Они молока выпьют, - беззаботно отвечала она. И в самом деле, молодые гарвардцы пили молоко и ели печенье, а потом опять слушали Шенберга и Бартока.
К одному из них мы поехали летом на берег моря, им и его женой была снята дача. Там тоже стояла коробка на полке, и кому бывало нужно - брали и тратили, а раз в неделю мы всем домом отправлялись на машине за хозяйственными покупками. В тех местах сейчас - один модный пляж за другим, но тогда там было дико и пустынно, был только песок, и океан, и рыбаки, выходцы из Португалии, и можно было ночью разводить костер на берегу громко ревущего океана и жарить на огне сосиски, а потом спать на песке под звездами.
В этот второй год моей жизни в США у меня было два кризиса: первый в связи с каким-то сном, который снился несколько раз подряд. Кто-то приходил - и я радостно вставала ему навстречу, но он (или она) говорил: не сейчас. И исчезал. Или говорил: не сейчас, но через десять лет. Или ничего не говорил, поднимал руку и уходил. Второй кризис был пятиминутным: это был страх, охвативший меня где-то на Бродвее, недалеко от Чемберс стрит, в незнакомом месте, где я оказалась впервые - шла держать корректуры в русскую типографию. Небоскребы скрылись, небо в тучах сделало улицы темно-серыми, какой-то странный купол был виден из-за железной крашенной в зеленый цвет крыши. На углу желтое здание было подперто белыми облупленными колоннами, и я увидела себя стоящей посреди Садовой, где-то за Гороховой. И в ту минуту, когда я хотела уже в полном сознании подчиниться кошмару наяву и повернуть к Екатерининскому каналу, чтобы выйти на Казанскую, я поняла, что это вовсе была не Садовая, а угол улицы Рокетт и бульвара Пармантье. Впрочем, оба эти кризиса были связаны, несомненно, с тем, что я в это время давала кровь, и пол-литра крови, выцеженные из меня, оба раза довели меня до не свойственных мне галлюцинаций.
В этот же год я дружила с Джессикой. Она позвонила мне однажды по телефону. Она знала, что я едва говорю по-английски, назвала свою фамилию по буквам и потом закричала в телефон: 'Шекспира, Шекспира вспомните! Не Офелия, не Корделия! Не Дездемона! Из Венецианского купца! Вспомнили купца?' Она сказала мне, чтобы я пришла к ней обедать; ей обо мне звонила по телефону ее сестра, живущая в Филадельфии, а той сказала обо мне ее подруга, которая видела меня где-то в гостях. 'Но вы же меня не знаете! забормотала я, как умела. - Как же я приду обедать?' - 'Вы совсем одна и только что приехали, и вам практика английского языка нужна'. 'Я - ничего, не пропадаю, мне здесь даже нравится', - я тоже кричала, я всегда заражаюсь криком, когда кричат в телефон. Но Джессика настояла на том, чтобы я пришла и именно обедать, и последними ее Словами было: 'Не забудьте про купца!'
У нее оказалось длинное, правильное лицо, вся она была плоская, стройная, носила большие шляпы, из-под которых выбивались пышные золотые волосы, и возраст ее был неясен: где-то между тридцатью пятью и сорока пятью. Она говорила громко, ругала со вкусом всех полити-ков, Эйзенхауэра и Трумэна называла по именам, а в ночь, когда Стивенсон был забаллотирован в президенты, с горя выпила лишнее и разбила прелестную штучку венецианского стекла, которая стояла у нее на столе. 'Она к вам перешла от купца', сказала я о штучке.
Доброта и терпение ее были удивительны. Она была женщиной светской, любившей общество интересных и даже знаменитых людей - особенно политических: дипломатов, депутатов конгресса, сенаторов и тех, что вьются вокруг них. Она умела принять десяток людей в небольшой своей квартире (обедали у нее без стола, на подносах, на которых, кроме тарелки с едой, стояли и стакан для вина, и миниатюрные солонка и перечница - как два наперстка). Она приглашала меня к себе часто, водила в театр, в рестораны, и с ней я начала говорить по-английски всерьез - до сих пор я старалась избегать этого. Вечерами я теперь ходила в школу, где были классы, одни для начинающих и другие - для тех, которые, зная язык, хотели бы обогатить свой словарь. Я записалась именно в этот класс, чтобы 'обогатить свой словарь'. Но когда через два месяца групповых уроков начались практические занятия, энергичная, суровая молоденькая учительница не могла поверить своим ушам, услышав мое чтение восьмой главы 'Потерянного рая'.
- Позвольте? Откуда вы? Как вы сюда попали? Вам надо в комнату рядом, там начинаю-щие. Вы не можете здесь... Кто вам позволил?
Но после урока я объяснила ей, что получаю необыкновенное, ни с чем не сравнимое удовольствие от Мильтона, которого она объясняет, и попросила оставить меня в покое, разрешив присутствовать в ее классе. Она недоверчиво посмотрела на меня, пожала плечами и решила, видимо, про меня забыть.
Джессика сказала: 'С вами всегда что-то происходит. С европейцами всегда что-то происходит'. Но и с ней произошло нечто, что в корне изменило ее судьбу: она, от нечего делать, написала рассказ, взятый, конечно, из собственной жизни. Написала она его в два вечера и послала в один из тех американских журналов, которые расходятся в миллионах экземпляров. Рассказ был принят, и ей была заплачена крупная сумма, сюжет по телефону был продан в Голливуд для кино, и она была приглашена говорить по телевидению на программе 'Наши знаменитости'. Когда я к ней пришла, она мне показала несколько сот читательских писем, где ее умоляли продолжать. Но самым главным было письмо от редактора журнала, напечатавшего рассказ, который требовал теперь либо серии, либо целого романа.
Джессика решила скрыться на время из Нью-Йорка. Я пыталась дать ей несколько советов, как