'Он заболел в конце января 1939 г. Его тогда лечил доктор З. Диагноз его был от части верен (закупорка желчных путей), но лечение было жестко и грубо. В конце февраля он был в Лонгшене. Ему было хорошо. 'Если бы я остался (здесь) с тобой, сказал он потом, я бы выздоровел'. Он говорил, что деревня его вылечит, и я стала присматривать ему комнату на лето где-нибудь поблизости.
К концу марта ему стало значительно хуже. Начались боли. Он менял докторов. Перед пасхой (9 апреля) ему бывало очень скверно: он исхудал, страдал ужасно. Были боли в кишечни-ке и в спине. Наконец, на пасхальной неделе, он поехал к Левену (известный французский врач) показаться. Левен начал лечить кишечник. Мы опасались, что это рак кишок.
Весь апрель он жестоко страдал и худел (потерял кило 9). Волосы у него отрасли - полуседые; он брился редко, борода была совсем седая. Зубов уже вовсе не надевал. Кишечные боли мучили его и днем, и ночью; иногда живший по соседству врач приходил ночью, впрыски-вать морфий. После морфия он бредил - три темы бреда: Андрей Белый (встреча с ним), большевики (за ним гонятся) и я (беспокойство, что со мной). Однажды ночью страшно кричал и плакал: видел во сне, будто в автомобильной катастрофе я ослепла (в тот год я училась водить автомобиль). До утра не мог успокоиться, а когда я днем пришла - то опять разрыдался.
Я приходила два раза в неделю. Медленно и постепенно Левен старался привести кишечник в порядок после многолетнего катара. Боли делались слабее и реже, но нервное состояние оставалось страшно подавленным. Бывали дни постоянных слез (от умиления, от жалости к себе, от волнения). Обои в комнате были оливковые, выгоревшие, одеяло - зеленое. Бедные, грубые простыни, узкая постель (тахта). На ней он - исхудалый, длинноволосый, все еще курящий помногу. В мае у него разлилась желчь.
Я была у Левена. Он сказал, что теперь, когда сделаны просвечивания, анализы (которые ничего не дали), ему кажется, что дело не в кишках (которые он отчасти подправил), а в подже-лудочной железе. 'Возможно, что это закупорка желчных путей, - сказал он, но возможен и рак этой железы. Подождем - увидим'. В нем уже было 49 кило с небольшим; теперь он был страшного цвета, из желтого делался коричнево-зеленым (что было дурным признаком), худеть стал меньше, но аппетит все еще был (это как раз было признаком хорошим).
Даже зрачки глаз его отливали желто-зеленым, не говоря уже о волосах. Ноги его были худы, как щепки. В лице была тоска, мука, ужас. Он совершенно не спал. Он не знал, что это может быть рак, и вообще не предполагал, что болен так серьезно. Но какая-то потерянность была во всем, ни в чем он не видел облегчения; боли начались теперь менее сильные, но гораздо выше, 'под ложечкой'; ему впрыскивали что-то для поджелудочной железы, но он продолжал темнеть.
В конце мая было решено созвать консилиум из Левена и д-ра Абрами. Абрами сказал, что это, вероятно, закупорка желчных путей и что надо лечь на 2 недели в госпиталь для всевозмо-жных опытов, которые должны помочь поставить диагноз. Его перевезли в городской госпиталь Бруссе. Там было ужасно: нельзя себе представить, что может существовать такой ад на земле.
Посетителей пускали с 1 до 2 дня. Мы стояли с узелками (передачами, как перед тюрьмой) у ворот. Ровно в час ворота распахнулись, все побежали, кто - куда, чтобы не упустить драгоценного времени. Он лежал в стеклянной клетке, завешанной от других палат - соседних - простынями. В клетку светило яркое, жаркое солнце; негде было повернуться. Голодный до дрожи, он накидывался на то, что ему приносили (в госпитале кормили дурно, и он там почти ничего не ел), острил над собой и потом сразу потухал, ложился, стонал, иногда плакал.
Ванны (которые ему облегчали чесотку при желтухе) ему не давали, так как 'он был недостаточно грязен', грелку ночью не приносили. Сестры были шумливы, равнодушны и грубы. Абрами являлся в сопровождении пятнадцати студентов. Когда ему брали кровь для исследования, то обрызгали кровью всю комнату, и ему было до вечера больно.
Снотворное давали то в 11 часов утра, то в 3 часа дня, но денег не было, чтобы лечь в частную клинику, и он лежал там и терпел, расчесывая до крови свое желтое, худое тело, иногда теряя сознание от слабости и боли. Две недели исследовали его: снимали рентгеном, делали всевозможные анализы, заставляли пить то молоко, то холодную воду отчего опять усилились его боли, - и нельзя было понять, где именно у него болит, потому что он показывал то 'под ложечку', то на левый бок, то на живот.
Жесткая койка; с трудом выпрошенная вторая подушка; госпитальное белье и суровое 'тюремное' одеяло, а на дворе - жаркие июньские дни, которые так и ломятся в комнату. Он говорил:
Сегодня ночью я ненавидел всех. Все мне были чужие. Кто здесь, на этой койке, не пролежал, как я, эти ночи, как я, не спал, мучился, пережил эти часы, тот мне никто, тот мне чужой. Только тот мне брат, кто, как я, прошел эту каторгу.
Ему было уже все равно, что делалось на свете. Интерес ко всему начал в нем угасать. Оставалась только ирония, меткое слово, но вид его был так печален и страшен, что невозможно было улыбаться его шуткам.
Желчь все не проходила, силы слабели с ужасающей быстротой. Он еще иногда вставал, даже ходил самостоятельно, но уставал от движений.
К концу второй недели выяснилось, что нет ни опухоли, ни камней в печени. Поэтому надо было отбросить мысль о закупорке желчных путей. Рак поджелудочной железы не просвечива-ется и не прощупывается (как сказали доктора), поэтому и Абрами (как и Левей) склонился к раку. Было решено его оперировать. Для чего? Чтобы убедиться и, вероятно, ускорить его конец. В случае, если бы это все же оказалась закупорка, операция, как говорили, спасла бы его.
Измученный пыткой освидетельствования и госпитальной жизни, он в четверг, 8 июня, вернулся к себе домой, еще более темный, еще более худой, обросший полуседыми космами; под глазами его было черно; живот его был обожжен грелками; на ногах и руках были царапины (от чесотки) и синяки (неизвестного происхождения). Он не лежал и не сидел. Он метался в страшной тоске, не имея возможности заснуть; то страдая болями, то страдая от мысли, что они могут возобновиться. Он обрадовался моему приходу, сказал, что операция назначена на вторник и что уже лучше скорее. Он не думал, что это будет смерть, он не верил в выздоровле-ние - он сам не знал, что думать, от него оставалась теперь одна тень.
Минутами он ложился навзничь и молча смотрел перед собой темно-желтыми, зеленоватыми глазами. Внутри что-то мучило его, и он был на краю слез. Н.В.М. и Оля вышли в столовую. Я осталась с ним. Это было в пятницу, 9 июня, в 2 часа дня. Я знала (и он знал), что до операции его уже не увижу.
- Быть где-то, - сказал он, заливаясь слезами, - и ничего не знать о тебе!
Я что-то хотела сказать ему, утешить его, но он продолжал:
- Я знаю, я только помеха в твоей жизни... Но быть где-то, в таком месте, где я ничего никогда не буду уже знать о тебе... Только о тебе... Только о тебе... только тебя люблю... Все время о тебе, днем и ночью об одной тебе... Ты же знаешь сама... Как я буду без тебя?.. Где я буду?.. Ну, все равно. Только ты будь счастлива и здорова, езди медленно (на автомобиле). Теперь прощай.
Я подошла к нему. Он стал крестить мое лицо и руки, я целовала его сморщенный желтый лоб, он целовал мои руки, заливая их слезами. Я обнимала его. У него были такие худые, острые плечи.
- Прощай, прощай, - говорил он, - будь счастлива. Господь тебя сохранит.
Я вышла в столовую. Потом я опять вошла к нему. Он сидел на постели, уронив голову в руки.
В воскресенье, 11 июня, Н.В.М. навестил его и узнал, что его будут оперировать не в городском госпитале Бруссе, а в частной клинике на улице Юниверсите. Это устроила его сестра. В понедельник его перевезли туда, и в 3 часа во вторник, 13-го, оперировали.
Мне вспоминается, как последние сутки еще в госпитале он лежал уже не в стеклянной клетке, а в комнате, рассчитанной на двоих. С ним лежал молодой еврей, торговец подтяжками на Монпарнасе, с трудом говоривший по-русски.
Он чувствовал к соседу огромную жалость, все плакал над тем, что ему будут резать желудок (у того была язва). Ночью они поговорили друг с другом, и вдруг Ходасевичу стало нехорошо. Он отвернулся и затих. И вдруг слышит, как кто-то в ухо ему шепчет:
- Керенский в аду?
Он решил, что это галлюцинация. Однако шепот повторился.
- Керенский в аду?
Ходасевич обернулся с усилием и увидел своего соседа, нагнувшегося к нему. Он спрашивал: