Мы опять поспешно и обрадованно назвали себя, сказали, кто мы и зачем здесь, и особое внимание обратили на В. А. Мануйлова как знатока города. Услышав это, старший лейтенант Сальников схватил с земли тонкие зеленые и красные провода и стремительно сунул их чуть не в самое лицо Мануйлову…
– Вот, – торжественно закричал он, – только что перерезали! Это шло к авиабомбам замедленного действия. Мы их сию минуту обезвредили. Буквально одну минуту назад! Все четыре. Можете убедиться.
Он подвел нас ко всем четырем бомбам по очереди – громадным, трехтонным бомбам, собственно говоря – торпедам, опутанным зелеными и красными проводами, как какими-то мерзкими червями.
– О, тут бы все в прах превратилось, если б они взорвались, – говорил Сальников. – Тут был расчет на одно лишь неосторожное движение – и все бы на воздух… И просто смешно, что это могло случиться буквально минуту назад!.. Но вы теперь не волнуйтесь, товарищ профессор, – обратился он к Мануйлову, – и вы, товарищ артист, и вы, товарищ писатель, тоже: этот дворец спасен. Ну, и мы заодно… И мы его опять отделаем по-прежнему… До войны я был инженером-строителем. Я вам ручаюсь, что это можно восстановить в прежней красоте. Верьте слову строителя… А теперь прощайте, мы едем вслед за нашими частями, нам надо поспеть в Гатчину… Вот в Павловске немцу удалось поджечь и взорвать дворец, и сейчас он горит, но здесь все, что уцелело, будет спасено, как эта галерея. Верьте слову строителя и сапера. До свиданья, товарищи, не волнуйтесь и ходите только по тропинкам. Только по тропинкам!..
Они шумно погрузились в грузовик, мы пожали им руки, и они помчались вслед за своей частью, уже дерущейся в это время на окраинах Гатчины, а мы пошли дальше, по городу.
Возле полуразрушенного домика Китаевой нам вновь встретился патруль, и вдруг В. А. Мануйлов не удержался и начал рассказывать им и нам о домике, около которого мы стояли. Он говорил минут двадцать – двадцать пять, почти целых академических полчаса; солдаты слушали жадно и внимательно и все с большим уважением поглядывали на разбитый деревянный домик, около которого торчали дощечки с надписями: «Минен, минен!» И вокруг было очень тихо, совершенно безлюдно и очень грустно… «Спасибо, товарищ профессор, – сказал патруль, когда Мануйлов кончил краткую свою лекцию, – теперь будем знать, какой это знаменитый домик…»
В Лицее нет ни одной рамы, но Лицей все же цел, и лицейская церковь цела – и это просто удивительно! Мемориальные доски на Лицее на месте, и даже дощечка с надписью на русском языке, дощечка, висящая у Лицея еще с мирного времени: «Автобус №3, Пушкин – Ленинград» – непостижимым образом осталась цела. Она скоро опять пригодится нам – ведь путь от Пушкина до Ленинграда вновь свободен! Но в ограде – пустой гранитный постамент: статуи юноши Пушкина, мечтавшего на скамье десятки лет, – нет. Постамент пуст и похож на надгробье.
А на воротах, ведущих во двор Екатерининского дворца, на фанере натрафареченная надпись на немецком и русском языках: «Стой. Запретная зона. За нахождение в зоне – расстрел. Комендант города Пушкин».
И у ворот Александровского парка – две фанерные дощечки, тоже на русском и немецком языках. На одной надпись: «Вход в парк строго воспрещен. За нарушение – расстрел». На другой: «Гражданским лицам даже в супровождении немецких солдатов вход воспрещен». (Я привожу надпись со всеми особенностями орфографии.) Мы сняли эти доски и взяли с собой. Потом мы вошли в наш парк, за вход в который еще вчера русскому человеку грозил расстрел.
Александровский дворец сохранился лучше, чем Екатерининский, хотя правое его крыло внутри совсем обрушилось и правый подъезд, у колоннады, совершенно уничтожен. Статуя играющего в свайку – «юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый», – сохранилась. Юноша, играющий в бабки, валяется в снегу около своего постамента, и его рука, та самая, которой он «о колено бодро оперся», – искалечена.
А перед колоннадой дворца немцы водрузили довольно высокий гранитный постамент. На нем сверху – огромная свастика. На цоколе – изображение железного креста. Перед постаментом, между израненной колоннадой, ровные ряды тесно стоящих березовых крестов. Их около сотни. На каждом – дощечка с изображением железного креста и именем, званием и т. д. похороненного. Здесь похоронены немцы, убитые в сорок первом году. Это кладбище. Кладбищ в парках несколько.
А Китайский театр сожжен дотла… Белая башня неисправимо повреждена. В городе нет ни одного дома, пригодного для жилья. Обугленные, искалеченные, изломанные деревья похожи на раненых солдат… Ходишь по городу, и не верится: неужели здесь когда-нибудь смогут жить люди?
Но люди придут сюда, скоро придут. Ведь мы были в Пушкине всего через несколько часов после его освобождения. И ведь самое главное: он взят нами, возвращен, он опять наш. И я не променяю эти милые сердцу развалины ни на один самый цветущий уголок в других странах света. И старший лейтенант Сальников прав: мы восстановим его в прежней красоте – она бессмертна, потому что она в нас, в нашей воле. Это кажется сейчас пустыми словами, может быть – официальным заклинанием, – потому что, конечно, это будет чудо, если все восстановить, как раньше. Но осенью сорок первого года мы говорили: «Враг найдет под Ленинградом свою могилу», и это тоже тогда казалось чудом, но ведь сбылось же оно? И если свершилось чудо полной ленинградской победы, свершится и чудо возрождения – возрождения всего, что захватчики превратили в развалины, пустыню и прах…
В Ленинграде тихо
В Ленинграде тихо. Это так удивительно, так хорошо, что минутами не верится даже… А когда подумаешь, что это не та коварная, зловещая тишина, которая устанавливалась между обстрелами и не радовала, а томила, то хочется смеяться и плакать от радости и обязательно сделать что-нибудь очень хорошее:
Ведь так недавно, в ночь на 23 января, на улицы города еще ложились снаряды. Вслушавшись, мы определили: огонь ведет одно орудие; оно било с продолжительными интервалами в двенадцать –