тот хватал его своими пушистыми лапами. Прожевав кусок хлеба, я лениво поднял трубку и поднес ее к уху. Послышалось глухое жужжание междугородного соединения:
— Это Робишо?
— Да. Кто это?
— Легавый, да? — Голос шел словно из ямы в мокром песке.
— Верно. Так кто это?
— Это Виктор Ромеро. Меня в последнее время все достали, рассказывают неприятные истории. В основном с твоим участием.
Я едва не подавился ветчиной. Отодвинул от себя тарелку и выпрямился на стуле.
— Ты слушаешь? — спросил он. На фоне его голоса мне послышался глухой удар и шипение.
— Угу.
— Все норовят отхватить кусок моей шкуры, я вроде крайний во всех преступлениях в Луизиане. Поговаривают, что меня собираются засадить лет на тридцать, что я типа убил тех, в самолете, и за это гнить мне в тюряге. Так что теперь весь Новый Орлеан от меня шарахается, потому как, по их мнению, у федералов на меня стоит, и теперь я прокаженный, к которому не следует прикасаться. Ты слушаешь?
— Да.
— Так вот, я решил пойти на сделку. Они получат кого покрупнее, а взамен мне скостят срок. Я сказал им, что максимум — три года. Не больше. И что я слышу? Что некий Робишо — упертая скотина и на такие дела не согласится. Так что все дело в тебе, засранец.
Сердце мое бешено заколотилось. Кровь прихлынула к вискам.
— Ты хочешь встретиться?
— Ты что, спятил?
И снова мне послышался тот самый глухой удар и шипение.
— Я хочу опять поговорить с ублюдками из Управления по борьбе с наркотиками, — заговорил он вновь. — А от тебя мне надо, чтобы ты ничего им не рассказывал — ну, что кто-то стрелял в тебя и прочее. Это существенно облегчит мою участь. Я рассказываю эту байду кому следует, а взамен, может, сообщу кое-что тебе.
— Я не собираюсь заключать с тобой никаких сделок, Ромеро. Я думаю, что ты — обыкновенная дешевка, от которой всех тошнит. Так что предлагаю тебе написать все это на открытке и прислать по почте. Как нечего будет делать, может, и прочту.
— Да ну?
Я не ответил. С секунду он промолчал, затем заговорил снова:
— Хочешь знать, кто приказал пришить твою жену?
Я глубоко вдохнул и почувствовал, как твердеют мышцы на груди. Я сглотнул и постарался говорить как можно более спокойно:
— Пока я от тебя ничего, кроме шума, не услышал. Если у тебя есть информация, выкладывай и перестань болтать.
— Так ты считаешь, что я болтун? Тогда жри, ублюдок: у тебя в спальне на окне стоит вентилятор, в прихожей стоял телефон, но кто-то оборвал провод, а пока они разбирались с твоей бабой, ты прятался в темноте перед домом.
Я попытался взять себя в руки. Во рту у меня пересохло, и, прежде чем заговорить, я облизнул губы. Мне бы промолчать, однако я уже был на взводе.
— Я найду тебя, — хрипло пробормотал я.
— Если и так, ты ничего от меня не узнаешь. Все это мне рассказал черномазый. Если хочешь услышать окончание, соглашайся на сделку. У тебя самого совесть нечиста.
— Послушай...
— Нет уж, это ты послушай. Ты идешь к этим засранцам в управление, и вы все вместе решаете, что со мной делать. Если вы решаете правильно — а именно три года, желательно условно, — ты публикуешь в местной газетке объявление: «Виктор, ситуация улучшилась». Я вижу это объявление, и тогда, может быть, мой адвокат позвонит в управление и договорится о встрече.
— Тебя пытался убить Эдди Китс. В конечном счете с тобой будет то же самое, что и с гаитянином, так- то.
— Да пошел ты. Тридцать восемь дней я питался одними жуками и ящерицами и вернулся в лагерь с нанизанными на прутик ушами одиннадцати узкоглазых. Даю тебе срок до воскресенья. После этого — сам знаешь.
Перед тем как он повесил трубку, я вроде услышал звонок трамвая.
Остаток дня я провел пытаясь вспомнить, слышал ли я этот голос раньше. Его ли я слышал на пороге своего дома в ту роковую ночь? Точно я не знал. Однако сама мысль, что я говорил о сделке с одним из предполагаемых убийц моей жены, буравила мой мозг как червь.
Примерно в полночь я проснулся от странного чувства, точно голова моя отяжелела и онемела, — так бывает, когда заходишь в теплое помещение после длительного пребывания на холодном ветру. Я осторожно свесил ноги с дивана, окунув ступни в квадрат лунного света. Долго смотрел на свои ладони, точно видел их впервые. Потом отпер дверь нашей с Энни спальни и присел в темноте на краешек матраца.
Пропитанные кровью простыни и покрывало унесли в качестве вещественных доказательств, однако в матраце и на ножках кровати я обнаружил следы от пуль — и погрузил пальцы в отверстия, словно в раны на теле Господа нашего. Бурые пятна на цветастых обоях и на спинке кровати будто оставила малярная кисть. Я провел ладонью по стене и в тех местах, где пули прошили дерево, почувствовал рваные края бумаги. Из окон ярко светила луна, на моем колене лежал ее отблеск. Я внезапно ощутил острый приступ одиночества, точно узник каменного колодца, с тоской взирающий на серебристые облачка, плывущие по темному небу.
Я вспомнил своего отца. Как мне не хватало его в эту минуту! Он был неграмотным и никогда не покидал пределов Луизианы, однако с его инстинктивным знанием мира не сравнился бы ни один философ. Порой он сильно пил и ввязывался в драки с азартом мальчишки-бейсболиста, но сердце у него было доброе, к тому же он обладал острым чувством справедливости и отвращения к бессмысленному насилию.
Однажды он рассказал мне, как стал свидетелем убийства. Тогда он был совсем юным, и эта картина стала для него олицетворением жестокости — жестокости толпы в отношении одного человека, хотя назвать его невинной жертвой было нельзя. Случилось это зимой 1935 года. В притоне Маргарет — старом борделе на улице Опелусас (говорят, он открылся еще во времена Гражданской войны) — полицейские спугнули парня, грабившего банки вместе с Джоном Диллинджером и Гомером ван Метером. Полицейская машина неотступно преследовала его до округа Иберия, и когда его тачка угодила в канаву, он выскочил из нее и помчался по заснеженному полю. Случилось так, что на этом поле работал мой отец — вместе с негром- помощником они корчевали засохшие стебли сахарного тростника, свозили их в кучи на тележке, запряженной мулом, и поджигали. Он видел, как убегавший промчался мимо них по направлению к старому сараю, стоявшему возле нашего ветряка. Отец вспоминал, что он был без пальто, в белой рубашке с запонками и галстуком-бабочкой. В руках парень сжимал соломенную шляпу-канотье, словно ни за что в жизни не хотел с ней расстаться. Один из полицейских выстрелил из ружья и, видимо, попал ему в ногу, потому что тот тяжело повалился в кучу сухих стеблей. Полицейские, все как один в костюмах и фетровых шляпах, выстроились полукругом вокруг раненого, равнодушно внимая его мольбам о пощаде. Потом они начали пальбу из револьверов и автоматических пистолетов, и с каждым выстрелом на белой рубахе несчастного расцветали алые цветы.
Вздрогнув, я ощутил прикосновение чьей-то ладони к моему плечу. Это была Робин. Залитая лунным светом, она казалась привидением. Она взяла меня за руку и потянула к себе.
— Пойдем-ка отсюда, Седой, — шепнула она. — Пошли на кухню. Я молока подогрею.
— Пошли. Телефон больше не звонил?