— Понимаю, Эндре, и очень рада этому, но у меня все в порядке. — Она пошла, вынув свою руку из его руки. Ее шаги гулко раздавались в тишине. Лишь временами откуда-то издалека слышались паровозные гудки. — Видишь ли, идет война, обстановка очень напряженная, а люди полны страхом. Все такие нервные. Каждый день что-нибудь да происходит, и никто не знает, что же с ним будет завтра, доживет ли он до утра. Я тоже ни в чем не уверена. Отец мой уже не молод, профессия у него такая, что он в любую минуту может свернуть себе шею. А потом столько страшных слухов... Не знаешь, кому верить, кто говорит правду. В госпитале один раненый офицер ругает немцев, а другой — хвалит их. Рассказывают страшные вещи. — Она остановилась: — Ты целый год был на фронте. Скажи, правда ли, что солдат из рабочих и штрафных батальонов намеренно гонят на верную смерть? Верно ли, что известных музыкантов заставляют разминировать минные поля? А выдающемуся пианисту оттаптывают пальцы ногами... и только потому, что он еврей?
— Я не знаю, Андреа. Я тоже слышал подобные разговоры. Может быть, правда, но врать я не могу... — Они медленно пошли дальше. — Я трус — вот это истинная правда. Порой я ненавижу себя, но ни с кем, кроме тебя, не могу об этом говорить. Я год пробыл на фронте, слышал, как солдаты рассказывали о всяких ужасах.
— Значит, это правда?
— Не знаю, я оказался слишком трусливым, чтобы узнать правду. Боялся ее, боялся потерять веру. Что такое моя жизнь? Скажи мне, Андреа. В части я являюсь мишенью для грязных шуток офицеров. Но я все терплю, потому что у меня есть вера. Пока я еще могу верить и верю в то, что господь хочет добра. Я полон сомнениями, часто верх надо мной берет неверие. Я боюсь правды, ужасно боюсь потерять веру в самого себя. Порой я чувствую, что на свете творятся ужасные вещи. Что-то нужно делать, но вместо этого я вспоминаю то, что не следовало бы вспоминать. Тогда я успокаиваю себя тем, что говорю: «Все происходит по воле божьей. И господь только потому наказывает людей, что они отвернулись от него, от его учения, не выполняют его заветов...»
Андреа было от души жаль священника. Только сейчас она поняла, что их тихий, миролюбивый Эндре, как и она сама, беспомощен.
— И все-таки я, Эндре, кое-что скажу тебе, лишь одному тебе. Никто не знает об этом — ни отец, ни Чаба. Я беременна. Уже полтора месяца, и теперь я не знаю, что же мне делать: родить ребенка или не родить? Чаба, конечно, скажет, чтобы я родила. Я бы и сама этого хотела, но ведь идет война...
— Ты должна, обязана сохранить ребенку жизнь.
Со стороны моста показался Бернат. Андреа еще издалека узнала отца по походке.
Эндре попрощался с ними обоими, сказав, что он пробудет в Будапеште две недели и они еще встретятся. По крайней мере, перед отъездом он обязательно навестит их.
Когда они шли по мосту, Андреа спросила у отца:
— Из госпиталя меня не искали?
— Нет, — ответил Бернат.
Девушка взяла отца под руку, и вдруг все ее страхи куда-то улетучились и она почувствовала себя в полной безопасности.
— За тобой кто-нибудь шел? — поинтересовался журналист.
— Я не приглядывалась. Мы так разговорились, что я совсем забыла об этом. Несчастный человек этот странный Эндре!
— Или же очень счастливый... Попов следует остерегаться. Они всегда находят оправдания собственным грехам. А что, собственно, случилось?
— Большая беда, — начала она и рассказала все, что слышала от капеллана. — До сих пор я не говорила тебе об этом, так как не считала нужным. В начале марта Пустаи попросил меня вынуть пулю из ноги одного его раненого друга. Привез меня в домик в Обуде. Потом я бывала там несколько раз, пока не поставила раненого на ноги. Кажется, это был Милан Радович.
— Возможно, но об этом следовало бы сказать мне раньше.
— Пустаи просил меня не говорить об этом Чабе. Я тогда, конечно, не думала, что все может так обернуться. Я полагаю, об этом нужно известить Пустаи. Если Радович сломается, будет большая беда, в которую попадет сам Пустаи и его люди.
— И ты тоже.
— Радович не знает, кто я такая.
— Я в этом далеко не уверен. — Сделав несколько шагов, он не без ехидства заметил: — Хвала всевышнему, мы не можем пожаловаться на то, что забот у нас убавляется. Где живет Пустаи?
Андреа назвала адрес и сказала:
— Я сама поговорю с ним.
— Нет уж, поручи это дело мне. — Бернат оглянулся, но ничего подозрительного не заметил. Лишь перед мостом на фоне освещенного луной неба четко вырисовывались стволы зениток.
Они остались вдвоем в комнате с белыми стенами. Надзиратель ходил перед дверью, но его шаги почти полностью поглощала ковровая дорожка, постланная в коридоре. Чаба не спускал глаз с друга, который все еще не пришел в себя. Он с нетерпением ждал его пробуждения. Он впрыснул Милану большую дозу болеутоляющего — значит, в течение нескольких часов тот не будет чувствовать болей. На доброту Эккера он не полагался, зная, что гестаповец ради победы нацистских идей без зазрения совести пожертвует не только Радовичем, но и самим собой. Правда, Чаба допускал, что, если Милан даст требующиеся от него показания, Эккер, быть может, и позволит ему бежать. Если бы удалось уговорить Милана спасти собственную жизнь и не геройствовать! Ведь исход этой войны зависит не от стойкости жертвенных баранов и жертв-добровольцев, а от героизма армии.
Милан задышал ровнее. Чаба с болью в сердце смотрел на избитое, изуродованное лицо Милана, а сам думал о том, что, быть может, ему и удастся поставить его на ноги, даже вылечить, однако следы ненависти Бабарци он будет носить на своем теле до самой смерти. Его давно не покидало ощущение, что он все равно встретится с Миланом. Он не хотел и не верил в вести о его смерти, хотя об этом говорили многие. Молчал лишь один отец. Стоило только Чабе вспомнить о нем, как он тут же предстал перед его мысленным взором...
— Послушай меня, Чаба. Может, Милан Радович жив, а может, и погиб, тебе же нужно позабыть о нем.
— Я не могу его забыть да и не хочу: Милан был для меня хорошим другом, а друзей человек не должен забывать.
Чаба на самом деле не забыл его. Возможно, он и хотел с ним встретиться, чтобы сказать ему: «Милан, я не знал о том, что мой старший брат донес на тебя».
Два года назад, спустя несколько недель после гибели Аттилы, отец пришел домой и сказал, что Радовича выдал не он.
— А кто же тогда?
— Ты, конечно, хочешь отомстить. Разве ты не знаешь, что Берлин буквально кишит агентами?
— А что, если его вообще никто не выдавал? — заметила жена генерала. — Возможно, они пытали кого-нибудь из его товарищей, а тот оказался слабым человеком.
— Это еще не довод, — не согласился с женой генерал. — Заранее никто не в состоянии предвидеть, какие мучения вынесет тот или иной человек. Боль и страдания могут взять верх над волей и решимостью.
— Я не считаю себя особо смелым человеком, но заявляю, что, сколько меня ни пытай, я ни за что не предам своего товарища.
— Подобные заявления ты, сынок, сделаешь только тогда, когда окажешься на его месте. — Голос отца был строг. — Я хотел бы, чтобы в нашем доме как можно меньше упоминалось имя Радовича...
Чаба еще раз внимательно осмотрел раны Милана, продезинфицировал их и перевязал.
«А может, отец был прав, — подумал Чаба. — Я слишком самоуверен. Вряд ли я смог бы вынести такие мучения».
Через несколько минут Радович пришел в себя и открыл глаза. В них отразились и удивление и сомнения одновременно. Боли он не чувствовал, лишь тело как-то странно одеревенело и казалось чужим.