не пора ли покончить с гнетом помещиков, с непосильными налогами, с бесправием народа?
В либеральных кругах столицы открыто обсуждались проекты реформ и вопрос о конституции: абсолютизм стоял поперек дороги буржуазии. Эти разговоры велись еще при жизни Фредерика VI, но он всячески старался пресечь их, запрещал продажу прогрессивных норвежских газет, держал под надзором полицейской цензуры либеральную печать Копенгагена и особенно строго преследовал «вольнодумцев» в Шлезвиге и Гольштейне, требовавших самостоятельности обоих герцогств.
Но вот седоголовый упрямый король, уверенный, что он один знает нужды своей страны, умер. Не будет ли его наследник, Кристиан VIII, сговорчивее? Ведь в 1814 году, став регентом Норвегии, он снисходительно отнесся к прогрессивному движению, и норвежцы получили самую передовую из всех европейских конституций. Чиновники и коммерсанты, студенты и крестьяне готовили петиции новому королю.
Однако надежды на его либерализм были напрасны: хотя Кристиан VIII прекрасно понимал, что двухсотлетний лед датского абсолютизма порядком подтаял и кое-где дает трещины, в его намерения совсем не входило помочь этому разрушительному процессу.
Тогда, в Норвегии, принц Кристиан был еще молод, а молодость чужда излишней осторожности, да и, кроме того, речь шла о чужой стране, по Кильскому договору отходившей к Швеции. А теперь пятидесятитрехлетний король, с опаской глядя на растущее крестьянское движение, на волнения в герцогствах, видел надежную опору именно в сохранении абсолютизма.
«Искусство управления состоит в том, чтобы противиться болезненной тяге к реформам, которые могут повести к вредным изменениям, и в то же время так направлять консервативный дух, чтобы он не мешал некоторым улучшениям», — говорил Кристиан VIII, и в этих словах явственно звучала симпатия именно к «консервативному духу».
Но осторожная рука нового монарха не в силах была остановить маятник времени, каждый взмах которого неуклонно приближал датский абсолютизм к его последнему часу.
Когда в копенгагенских гостиных велись споры о прогрессе — это была модная тема, оттеснившая толки о роли формы в изящных искусствах, — Андерсен активно поддерживал сторонников «нового времени» против любителей старины.
Вздохи о «поэтическом средневековье» возмущали его до глубины души: хорошенькая «поэзия» в кострах для еретиков и травле крестьян собаками, в мраке невежества и диких предрассудках! Нет, он горячо верил в завтрашний, а не вчерашний день. За это лучшее завтра всегда боролись ученые и поэты, за него проливал кровь народ на парижских баррикадах. Андерсен вспоминал французского мальчика, погибшего при штурме королевского дворца, — хорошо бы написать роман о его прекрасной и трагической судьбе! Но для этого недоставало глубокого знания материала, — беглые парижские впечатления не могли его дать! — и написана была только сцена смерти маленького героя…
Однако, сочувственно отзываясь о парижском «дереве свободы», Андерсен со страхом останавливался перед мыслью о возможности увидеть баррикады в Копенгагене. Там, за границей, другое дело, а в Дании лучше бы обойтись без этого, думал он.
Защищая прогресс в разговорах и в сказках (в «Калошах счастья» он зло высмеял тупых и самоуверенных поклонников «милой старины»), Андерсен опирался на авторитет Эрстеда. Знаменитый физик, страстно влюбленный в свою науку, рисовал своему молодому другу грандиозные картины грядущих технических открытий: воздушные корабли бороздили небо и переносили людей с чудесной быстротой через моря и материки; телеграф связывал между собой самые отдаленные точки земного шара; сидя в Копенгагене, люди будущего слушали концерт, дающийся где-нибудь в Веймаре… Пар, «великий мастер Бескровный», электричество — вот те волшебные силы, которые сделают жизнь радостной, легкой, гармонической! Андерсен слушал эти пророчества с восторгом: да, сама жизнь — чудеснейшая из сказок… И вслед за Эрстедом он верил, что развитие техники устранит нужду и страдания, неравенство и угнетение без помощи баррикад. Почему бы разумным, добрым людям, которые есть и в высших классах, не оттеснить в сторону хищников и мошенников, не договориться мирно об улучшении жизни простых честных тружеников, чтобы они могли не только на небе, но и на земле получить свою долю счастья? А уж сам король-то и подавно мог бы обеспечить благо народа, если б только захотел! Конечно, вокруг трона теснятся льстецы, лицемеры, раззолоченные ничтожества и высокомерные болтуны. Но король может прислушиваться к голосам честных советников, а многое узнать и от поэтов, долг которых — говорить правду о том, что делается на свете. И, узнав эту правду, король, наверно, сделается поборником справедливости, а тогда уж постепенно все пойдет на лад.
Эти наивные рассуждения казались Андерсену — да и не ему одному! — очень убедительными. Правда, поэт смутно чувствовал, что есть глубокие противоречия между его верой в науку и в бессмертие души, между надеждой на «добрые намерения» господ и реальным знанием об их хищническом произволе и народной нищете, но ему так хотелось верить, что все разрешится гармонически с помощью времени, техники и «просвещенного монарха»!
В дни траура по Фредерику VI мало у кого в целом Копенгагене был такой огорченный и встревоженный вид, как у Андерсена. Но жестоко ошибся бы тот, кто приписал это скорби по усопшему монарху. У поэта были совсем другие причины горевать: ведь старого короля угораздило скончаться в тот самый день, когда в театре должна была состояться премьера пьесы Андерсена «Мулат»! Конечно, спектакль был отменен, и автор чувствовал горькое разочарование. «Мулат» уже стоил ему многих бессонных ночей и волнений, а теперь, на самом пороге заветной цели, новая оттяжка…
Почти весь 1839 год Андерсен провел за работой над драмой, а затем в борьбе за ее постановку. Сюжет «Мулата» основывался на новелле «Невольники» французской писательницы Рейбо. Андерсена привлекла гуманная направленность темы — защита угнетенных чернокожих рабов, а страдания героя драмы, великодушного и мечтательного мулата Горацио, были так близки его собственным! Мулат с острова Мартиника сталкивается с высокомерием и жестокостью белых рабовладельцев, о нем судят не по его достоинствам, а по его происхождению: все это было очень знакомо сыну датского сапожника. От цепей рабства Горацио спасла полюбившая его молодая француженка Сесилия, восторженная поборница равенства и справедливости, — и Андерсен еще не потерял надежды встретить свою Сесилию… Он писал драму с вдохновением и подъемом. «Бр-р-р, какая жуткая погода!» — как-то пожаловался ему встретившийся приятель. «Разве? — изумленно огляделся поэт и, засмеявшись, пояснил: — Меня-то греет тропическое солнышко, ведь я сейчас живу скорее на острове Мартиника, чем в Копенгагене!»
Но вот закончен последний акт, «Мулат» прочитан в нескольких знакомых домах и осыпан похвалами, теперь слово оставалось за театральным цензором, а на этой должности все еще сидел Мольбек, ненавидевший Андерсена. В длинных письмах к Генриэтте Ханк Андерсен описывал завязавшуюся борьбу. Мольбек объявил драму «тривиальной и безыдейной», кроме того, его возмущало, что сюжет взят «из какого-то французского романа этой развращенной новой школы, не имеющей понятия о благопристойности и морали». В довершение всего он ядовито замечал, что и обработка-то этого сюжета сделана Андерсеном из рук вон плохо. Эта явно несправедливая оценка привела в негодование многих, не говоря уже об авторе. Эрстед и Эленшлегер высоко оцепили «Мулата», ведущие актеры бранили Мольбека и выражали желание играть в этой драме, и сам Гейберг, хоть и защищал Мольбека от яростных нападок, все же соглашался, что «Мулат» заслуживает попасть на сцену.
Горячо сочувствовал Андерсену и Торвальдсен, недавно с триумфом вернувшийся на родину.
В ночь на второе апреля 1839 года, когда затих двенадцатый удар часов, поэт Тиле поднялся с бокалом в руке и предложил гостям выпить за здоровье новорожденного: ведь с этой минуты Андерсену исполнилось тридцать четыре года. «Здоровье Андерсена — и да погибнет Мольбек!» — весело подхватили вокруг. «Держу пари на бутылку шампанского, что скоро мы увидим «Мулата» на сцене!» — вскричал актер Нильсен.
Торвальдсен подошел к Андерсену и сердечно обнял его: «За ваши успехи, за ваше счастье, друг мой! Верю, что все будет хорошо!» Растроганный Андерсен незаметно смахнул слезинку: хоть он давно уже научился сдерживаться и не пускать зря «воду из глаз», но сегодня это было слишком трудно.
«Побольше бодрости!» — говорили ему взгляд и улыбка немногословного Торвальдсена. Старый скульптор терпеть не мог «этой модной мировой скорби».