оттуда. Его песни должны раздаваться в прохладном зеленом лесу на берегу моря, их слушает рыбак, тянущий невод, и девочка-кухарка, несущая объедки домой, больной матери. Настоящий соловей летает повсюду и видит все, он поет о злых и о добрых, о горе и о счастье, о роскоши дворцов и о нищих хижинах, потому-то его песни и могут взволновать и заставить задуматься.
На придворном балу победил механический соловей, но в час серьезного испытания он оказывается жалкой безделушкой, годной лишь для забавы, а пение настоящего соловья обладает такой неотразимой силой, что даже Смерть отступает перед ним, покоренная и очарованная.
Самые заветные мысли о силе и правде живого, истинного искусства, о его торжестве над изысканными подделками вложил Андерсен в эту сказку. А когда он работал над ней, его вдохновляла не только большая, беззаветная любовь к искусству, но и просто любовь — глубокая, неожиданная и последняя.
Давно уже копенгагенские сплетницы судили и рядили о том, на ком же в конце концов женится Андерсен. Блестящей партии ему, конечно, не сделать — беден, некрасив, и виды на будущее неопределенные, — но какая-нибудь старая дева с приличным приданым или богатая вдова могли бы пойти за него: все-таки поэт… Шутники спрашивали Андерсена, скоро ли состоится его помолвка с фру Бюгель, шестидесятилетней вдовой крупного коммерсанта. «Старуха явно к вам неравнодушна, — говорили они, — грех вам разбивать ее сердце». Андерсен смеялся, отшучивался, но про себя горько вздыхал. «Рассчитать шансы», «сделать приличную партию» — все эти словечки из арсенала «благоразумных людей» были ему противны. А черная ледяная вода одиночества порой подступала в горлу: неужто так и не спастись? Долгими вечерами, когда в комнате были только он да его тень, он позволял себе помечтать о «чуде из чудес». Вот вдруг откроется дверь — и войдет нежная, ясноглазая девушка, та самая, которая мелькает в снах. Войдет и улыбнется ему. «Я так давно жду тебя!» — скажет он ей. И это будет счастье, огромное, прозрачное, переливчатое…
Вот оно растет, играет радугой красок — и лопается, как положено мыльному пузырю. Опять тишина и одиночество, только тень кривляется на стене. Неужели так и не сбудется никогда?
Облик девушки был зыбким, колеблющимся. Когда-то она напоминала Риборг, потом Луизу. Риборг успела за эти годы превратиться в бесцветную и жеманную провинциальную даму: под впечатлением этого он написал горько-шутливую сказку «Жених и невеста» — о сватовстве волчка к барышне-мячику и их встрече через несколько лет.
На короткое время черты воображаемой возлюбленной приобрели сходство с актрисой Люсиль Гран — это она была балериной в «Стойком оловянном солдатике», — с юной, миловидной Софи Эрстед, дочерью старого друга. Но полная безнадежность быстро гасила чуть загоравшиеся огоньки влюбленности, и поэт снова и снова утешал себя, что все еще впереди, что «она» появится.
И вот она появилась. Сказка о соловье, чарующем своим пением, неразрывно переплелась с жизнью: Андерсен полюбил певицу Иенни Линд, которую так и называли «шведский соловей».
Это случилось с ним осенью 1843 года. Он недавно вернулся из Парижа, где его имя уже стало известно в литературных кругах, и оживленно рассказывал друзьям о дружеских беседах с Генрихом Гейне (немецкий поэт был в восторге от его сказок!), с Александром Дюма и знаменитой актрисой Рашель. Виктор Гюго любезно прислал ему билет на свою новую пьесу «Бургграфы» («Жаль только, что в театре очень сильно свистели, — трудно было слушать», — лукаво добавлял Андерсен: копенгагенцам не мешает знать, что и знаменитому Гюго случается быть освистанным, причем в данном случае по заслугам). В одном из литературных салонов Парижа Андерсен вместе с Бальзаком стал жертвой какой-то «обожательницы поэзии»: она держала их возле себя на диване и трещала без умолку, а Бальзак за ее спиной подмигнул Андерсену и состроил уморительную гримасу. А через несколько дней, бродя по парижским улицам, Андерсен заметил оборванца в мятой шляпе, с улыбкой взглянувшего на него живыми карими глазами и скрывшегося в толпе. Это был, несомненно, Бальзак! Как видно, он переоделся, чтобы наблюдать шумную жизнь улицы, не привлекая к себе ничьего внимания: ведь оборванец может вести себя куда свободнее, чем хорошо одетый господин!
Словом, впечатлений хватало, настроение было приподнятым и оживленным, на столе лежала начатая рукопись новой драмы «Грезы короля» — жизнь шла полным ходом! И тут в Копенгаген приехала Иенни Линд. Несколько задушевных разговоров, вечер ее первого выступления — и все побледнело вокруг, кроме ее серьезных глаз, ее медленной улыбки, ее чудесного голоса. На страницах дневника то и дело мелькало ее имя… Сомнений не было. «Я люблю», — кончалась запись 20 сентября. А она? Она была с ним ласкова и откровенна, вспоминала случаи из своего детства, говорила об искусстве и о боге — это были ее любимые темы. На прощание, благодаря всех собравшихся за сердечный прием, Иенни Линд с улыбкой протянула к Андерсену руку с бокалом шампанского: «Я хочу, чтоб здесь, в Копенгагене, у меня был брат. Хотите вы быть моим братом, Андерсен?»
Да, это было не совсем то, чего он хотел, но все-таки он с улыбкой кивнул головой: горло было слишком сжато, чтоб что-нибудь произнести!
Бокалы длинно зазвенели, «брат, брат!» — слышалось в их нежном звоне. Что ж, это лучше, чем чужой! И потом… потом он еще может объяснить ей все — не словами, этого он не посмеет, а в письме, которое она прочтет уже на пароходе…
Иенни Линд уехала, и город опустел. Хорошо еще, что повсюду толковали об очаровательном голосе юной певицы, о ее исполнении шведских народных песен, о серенаде, которую ей устроили копенгагенские студенты — неслыханная вещь! Никто из приезжих знаменитостей еще не удостаивался этого! Говорили также и о том, что аристократическая публика вначале пренебрегала пением Иенни Линд: какая-то безвестная стокгольмская девица! Лучше пойти в модную итальянскую оперу, там уже твердо знаешь, что надо хвалить. Разумеется, Андерсен принимал во всех этих разговорах живейшее участие. А вернувшись домой, он перебирал каждое слово, сказанное ему Иенни, старался понять и то, о чем не говорилось… Иногда ему удавалось явственно оживить в памяти звучание ее голоса, и тогда исчезало чувство одиночества. Вот она на концерте поет грустную народную песенку о любви, обманувшей бедную девушку… Вот она на оперной сцене, и ее юный свежий голос разливается по залу, просто и правдиво передавая чувства прекрасной Алисы, героини оперы…
Соловей, милый, чудесный соловей, как хочется писать только о тебе, только для тебя!
«Смеяться над людьми — это большой грех, — сказала она ему однажды. — Я не люблю насмешников: они никого и ничего не уважают, некоторые посягают даже на господа бога!» — и ее выразительные глаза благоговейно устремились вверх. Да, она любила только трогательное, возвышенное и нравоучительное, смех внушал ей недоверие, и это ее тень витала над Андерсеном, когда он писал сентиментальную сказку «Ангел», совершенно лишенную юмора.
Мечтательная религиозность Иенни Линд, ее серьезность, ее нелюбовь к «светской суете» — все это очень напоминало взгляды Ингемана. И поэтому прежде всего с ним поделился Андерсен новым замыслом: написать о волшебном зеркале, которое для забавы сделал злой тролль, — оно все отражало в искаженном виде и осмеливалось передразнивать даже бога и ангелов, а когда разбилось, то его осколки разлетелись по свету и наделали немало бед. Попадет осколок в глаз — и человек начинает видеть только дурное и смешное, попадет в сердце — и оно превращается в лед…
Однако Андерсен сам слишком хорошо видел смешную сторону вещей, и даже влияние Иенни было тут бессильно: когда он начал писать о злом тролле, у него получились две странички не столько нравоучительные, сколько забавные. А потом тролль и вовсе исчезал со страниц сказки, его вытесняли другие картины, другие лица.
Разговоры с Иенни всколыхнули в памяти Андерсена множество воспоминаний детства: он рассказывал о них своей «названной сестре», а ее прозрачные серые глаза сочувственно смотрели на него — Иенни тоже выросла в нужде и с трудом пробила себе дорогу.
…Ящик-«сад» на чердаке, бабушкина картонная шляпа, размалеванная цветами, нагретая медная монета, приложенная к заледеневшему стеклу, ласточкино гнездо под крышей, белокурые косички и круглые глаза маленькой Лисбеты, затаив дыхание слушавшей рассказы Ханса Кристиана (тогда ее он звал своей сестричкой, — где-то она теперь?) — все эти драгоценные мелочи роились в его голове как снежинки. И постепенно из снежного тумана вырисовывались фигуры героев сказки: мальчик Кай, он был ужасно