миллионы его товарищей по несчастью только счастливей, чему он, с величайшей беспощадностью по отношению к себе и ко всем остальным, сумел помешать, так как он вместе со своими товарищами по несчастью самым смертельным образом привязался к своему несчастью, как ни к чему другому. По окончании учебы у Вертхаймера была возможность давать концерты, но он отказывался, думал я, не принимал предложений из-за Гленна, он не мог играть перед публикой, одна лишь мысль о том, что нужно взойти на подиум, вызывает у меня тошноту, сказал он, думал я. Он получал множество приглашений, думал я, но отклонял их, он мог поехать в Италию, Венгрию, Чехословакию, Германию, ведь у агентов, как говорится, он заслужил себе хорошую репутацию, причем исключительно благодаря музыкальным вечерам в Моцартеуме. Однако он впал в уныние из-за того, что Гленн праздновал триумфы своими «Гольдберг-вариациями». Как же мне теперь выходить на сцену, когда я слышал Гленна, часто говорил он, в то время как я постоянно давал ему понять, что он играет лучше, чем все остальные, хотя и не так хорошо, как Гленн; этого я ему не говорил, но это всегда можно было уловить из того, что я ему говорил. Фортепьянному исполнителю, говорил я Вертхаймеру, — и я очень часто употреблял понятие 'фортепьянный исполнитель', когда разговаривал с Вертхаймером о фортепьянном искусстве, чтобы избежать отвратительного слова пианист, — фортепьянному исполнителю, в общем-то, не стоит настолько впечатляться гением, чтобы потом впадать из-за него в ступор, ведь все дело в том, что ты позволил Гленну повлиять на тебя так сильно, что теперь ты впал в ступор, ты, исключительнейший талант из всех, кто когда-либо учился в Моцартеуме, сказал я, и я сказал правду, ведь Вертхаймер и на самом деле был исключительным талантом, и стены Моцартеума больше не видели такого исключительного таланта, хотя Вертхаймер, как говорится, и не был таким гением, как Гленн. Не позволяй американо-канадскому урагану сбить тебя с ног, сказал я Вертхаймеру, думал я. Люди, которые не были такими исключительными, как Вертхаймер, не дали Гленну сбить их с толку самым смертельным образом, думал я, но, с другой стороны, они-то в Гленне Гульде гения не признали. Вертхаймер признал гениального Гленна Гульда и был сражен насмерть, думал я. Если мы делаем долгий перерыв и все время отказываемся от приглашений, то потом мы больше не отваживаемся выходить на сцену, у нас больше нет на это сил, думал я, — и Вертхаймер, два года после окончания учебы отказывавшийся от всех приглашений, тоже больше не отваживался выходить на сцену, и у него тоже больше не было сил ответить хотя бы одному агентству, думал я. То, что мог позволить себе Гленн, а именно: сразу же осуществить свое намерение никогда больше не выступать, но при этом продолжать самосовершенствоваться до самых крайних пределов его индивидуальных, а по сути, и клавишных возможностей и лишь благодаря самоизоляции стать исключительнейшим из исключительнейших, а в итоге еще и знаменитейшим из знаменитых — для Вертхаймера, что естественно, было недостижимо. Он боялся выходить на сцену и постепенно терял не только связи с концертной жизнью, но, как смело можно утверждать, и свои способности, ведь Вертхаймер, в отличие от Гленна, был не в состоянии, изолировавшись от мира, еще раз, причем в значительной мере, поднять свое искусство на новые высоты, напротив, Вертхаймера, в отличие от Гленна, самоизоляция прикончила. Что же касается меня, то я несколько раз сыграл в Граце и Линце, разок — в Кобленце на Рейне, при посредничестве одной знакомой по учебе, и на этом закончил. Я уже не находил удовольствия в игре на рояле, у меня не было намерения всю жизнь самоутверждаться на публике, которая между тем, что естественно, сразу же стала мне совершенно безразлична. Вертхаймеру публика никогда не была безразлична, он, надо сказать, страдал от потребности в постоянном признании его мастерства, так же, впрочем, как и Гленн, который, возможно, страдал от этого в еще большей мере, нежели Вертхаймер, — но как раз Гленну-то и удалось то, о чем Вертхаймер только мечтал, думал я. Гленн Гульд был прирожденным виртуозом во всех отношениях, думал я, Вертхаймер же с самого начала был неудачником, хотя всю жизнь не осознавал своего поражения и не мог его понять, и даже если бы он, скажу без оговорок, был вообще одним из самых лучших наших пианистов, то и тогда он был бы типичным неудачником, который при первом же столкновении с Гленном потерпел бы крах, был бы вынужден потерпеть крах. Гленн был гением, Вертхаймер был тщеславен, думал я. Потом-то на самом деле Вертхаймер пытался, как говорится, наладить контакты — но не смог. Он в один миг был оторван от фортепьянного искусства, думал я. И, как он сам все время говорил, с головой ушел в так называемые гуманитарные науки, даже не зная, что эти гуманитарные науки из себя представляют, думал я. Докатился до того, что стал сочинять афоризмы, то есть, грубо говоря, опустился до псевдофилософствования, думал я. Годами сам себе наигрывал на фортепьяно, однако то, что он еще более или менее мог играть, представало как преступление против музыки, думал я. Пытался быть, так сказать, вторым Шопенгауэром, вторым Кантом, вторым Новалисом — и подмалевывал свои псевдофилософские поделки Брамсом и Генделем, Шопеном и Рахманиновым. И чувствовал себя еще более отвратительно — по крайней мере у меня, когда я снова увидел его спустя многие годы, сложилось такое впечатление. «Бёзендорфер» для него был всего лишь средством, призванным музыкально оформить его дорогу в гуманитарные науки, это некрасивое слово сюда подходит, думал я. За два года он на самом деле все потерял; того, чего он достиг за предыдущие двенадцать лет учебы, думал я, уже нельзя было услышать; я припоминаю, как двенадцать или тринадцать лет назад навестил его в Трайхе и был потрясен его бренчанием, ведь ничего другого в приступе артистической сентиментальности он бы, конечно, и не мог мне показать, в то, что своим предложением сыграть что-нибудь он совершенно сознательно хотел показать упадок своего мастерства, я не верил, скорее наоборот, ведь в нем теплилась надежда, что теперь-то я точно благословлю его на карьеру, в которую он сам уже почти десять лет как не верил; но ни о каком благословении с моей стороны конечно не могло быть и речи, я совершенно определенно сказал ему, что он находится на последнем издыхании, что он должен убрать руки прочь от рояля, что это мука и ничто иное — быть вынужденным слушать его, что его игра поставила меня в ужасно неловкое положение и ввергла в глубокую печаль. Он захлопнул крышку «Бёзендорфера», встал и ушел из дома, вернулся через два часа, за весь вечер не сказал больше ни слова, думал я. Играть на рояле для него теперь было невозможно, а так называемые гуманитарные науки не могли заменить ему игру на рояле, думал я. Наши бывшие однокашники, приступавшие к учебе с намерением стать великими виртуозами, десятилетиями влачат жалкое существование музыкальных учителей, думал я, они именуют себя академическими музыкальными педагогами и живут отвратной педагогической жизнью, растрачивают себя на бесталанных учеников и их маниакальных родителей, жадных до искусства, и в своих обывательских квартирках мечтают о музыкально-педагогической пенсии. Девяносто восемь процентов всех консерваторских студентов поступают в наши академии с большими претензиями, а, выпустившись, десятилетиями ведут смехотворную жизнь так называемых учителей музыки, думал я. Мы с Вертхаймером избежали подобного существования, думал я, мы избежали и другого существования, ненавистного мне не меньше: того, которое ведет наших знаменитых и прославленных пианистов из одного большого города в другой, а потом с одного курорта на другой и, наконец, из одной провинциальной дыры в другую — до тех пор, пока пальцы у них не ослабевают и они не оказываются всецело во власти старческой исполнительской немощи, думал я. Если мы случайно очутимся в какой-нибудь провинциальной дыре, то там на плакате, прибитом гвоздями к дереву, мы наверняка увидим имя какого-нибудь бывшего сотоварища по учебе, играющего Моцарта, Бетховена и Бартока в единственном концертном зале в этой дыре, чаще всего — в совершенно запущенном гостиничном зале, думал я, и нас сразу же начнет воротить от этого. Такого недостойного существования мы смогли избежать, думал я. Из тысячи пианистов лишь один или два не идут по этому достойному сожаления, отвратительному пути, думал я. Сегодня никто и не догадывается, что я когда-то учился игре на фортепьяно; как говорится, и предположить-то нельзя, что я посещал консерваторию, и закончил ее, и на самом деле был одним из лучших пианистов Австрии, если не Европы вообще, — как и Вертхаймер, думал я; сегодня я пишу эту бессмыслицу, про которую осмеливаюсь говорить, что она эссеистична, чтобы на пути саморазрушения еще раз использовать это ненавистное мне слово, пишу эссеистичные разглагольствования, которые в конце концов я каждый раз принимаюсь проклинать, рвать на клочки и уничтожать, и никто уже не знает, что я когда-то играл даже «Гольдберг-вариации», пусть и не так хорошо, как Гленн Гульд, описать которого я пытаюсь вот уже многие годы, потому что мне кажется, что я смогу дать более достоверное его описание, нежели другие, — что я учился в Моцартеуме, который все еще считается одной из лучших консерваторий мира, и что я даже давал концерты, и не только в каком-нибудь там Бад-Райхенхалле или Бад-Кроцингене, думал я, что я когда-то был фанатичным студентом, фанатичным пианистом-виртуозом, который исполнял Брамса, Баха и Шёнберга, ни в чем не
Вы читаете Пропащий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату