уступая Гленну Гульду. Если лично мне сокрытие этого факта всегда было выгодно и даже весьма полезно, думал я, то моему другу Вертхаймеру такое сокрытие всегда глубоко вредило, меня это утаивание всегда поддерживало, его же оно морально разлагало и делало больным, а в итоге, в чем я теперь твердо уверен, убило. Для меня тот факт, что я пятнадцать лет кряду сутками напролет играл на рояле и в конце концов достиг в этом занятии исключительнейшего совершенства, всегда был орудием не только против моих близких, но и против себя самого, а Вертхаймер от этого страдал. Для меня тот факт, что я учился играть на фортепьяно, был полезен во всех отношениях без исключения — я хочу сказать, был решающим, и именно потому, что об этом совершенно никто не знает, ведь об этом все забыли, а я этот факт всегда скрываю. Для Вертхаймера же сей факт стал его несчастьем, постоянным поводом для экзистенциальной депрессии, думал я. Я-то был намного лучше большинства остальных в академии, думал я, и вдруг бросил, что дало мне силы, я стал сильнее тех, думал я, кто не бросил, хотя был не лучше меня, кто нашел пожизненное пристанище в своем дилетантстве, — теперь они именуются преподавателями и с головы до ног осыпаны наградами и знаками отличия, думал я. Все эти музыкальные олухи, которые закончили академии и начали концертную деятельность, думал я. Я-то никогда не занимался концертной деятельностью, мой разум запретил мне это, но я не стал заниматься концертной деятельностью совсем не по той же причине, по которой не стал заниматься концертной деятельностью Вертхаймер, он, как говорится, не стал заниматься ею из-за Гленна Гульда, или так: стал было ею заниматься, но, как говорится, сразу же бросил, из-за Гленна Гульда. Мне запретил начинать концертную деятельность мой разум, Вертхаймеру же помешал Гленн Гульд. Концертная деятельность — это самая ужасная деятельность, которую только можно себе представить, это ужасно, когда мы играем перед публикой на рояле, ужасно, когда играем перед публикой на скрипке, не говоря уже о том ужасе, который мы испытываем, когда поем перед публикой, думал я. Это ведь огромный капитал, если мы можем сказать, что учились в знаменитом высшем учебном заведении и закончили это знаменитое высшее учебное заведение, но, как говорится, не придаем этому никакого значения и вообще молчим об этом, думал я. Не транжирим нажитый капитал, годами и десятилетиями выступая с концертами и так далее, думал я, а рассматриваем этот факт как дело конченое, чтобы потом его скрывать. Я-то всегда был гением, думал я, гением — в отличие от Вертхаймера, который, по сути, ничего не мог скрыть и постоянно говорил обо всем, все из себя выбалтывал, и так всю жизнь. Правда, нам, в отличие от большинства остальных, повезло, нам ведь не приходилось зарабатывать, потому что денег у нас с самого рождения имелось достаточно. И если Вертхаймер был человеком, всегда стыдившимся своих денег, то я никогда денег не стыдился, думал я, так как стыдиться денег, положенных тебе по рождению, это ведь безумие, извращение, по крайней мере с моей точки зрения, и в любом случае — ужасное лицемерие, думал я. Куда ни глянь — всюду лицемеры, они твердят, что стыдятся денег, которые у них есть и которых нет у других; хотя это в природе вещей, что у одних деньги есть, а у других нет, ведь когда-нибудь у одних не будет денег, а у других они будут, и наоборот, но от этого ничего не изменится; и одни не виноваты в том, что у них есть деньги, а другие не виноваты в том, что у них денег нет, и так далее, думал я, — чего, однако, не поймут ни те ни другие, потому что они в конце концов умеют только лицемерить, и больше ничего. Я рикогда не попрекал себя тем, что у меня есть деньги, думал я, Вертхаймер же постоянно попрекал себя этим, я никогда не говорил, что страдаю оттого, что богат, Вертхаймер же говорил об этом часто и не боялся делать бессмысленнейшие благотворительные пожертвования, от которых в итоге ему не было никакой пользы, ведь, например, миллионы, которые он однажды послал в Нигер, как он потом узнал, так туда и не дошли, потому что их сожрала католическая организация, на счета которой он эти деньги распорядился перевести. Неуверенность человека — это его природа, его отчаяние, часто повторял Вертхаймер, и в этом он совершенно прав, только у него не получалось держаться за свои слова, крепко держаться, в его голове (и в его афоризмах!) было на самом деле огромное количество теории, думал я, спасительной жизненной и экзистенциальной философии, на самом деле, но он был не в состоянии применить ее к себе. В теории он мастерски справлялся со всеми трудностями жизни, с отчаянием, со всем мучительным злом в мире, но на практике он никогда не был в состоянии справиться с этим. Вопреки своим собственным теориям он все время шел навстречу смерти — к самоубийству, думал я, в Цицерс, на свою нелепую конечную станцию, думал я. Теоретически он всегда был против самоубийства, но без всяких обиняков предполагал, что я на него способен, и собирался прийти на мои похороны, а практически он покончил с собой, и я пришел на его похороны. Теоретически он был одним из самых великих пианистов-виртуозов на свете, да и вообще одним из самых известных исполнителей (хоть и не таким великим и известным, как Гленн Гульд!), практически же он ничего не достиг в игре на рояле, думал я, и самым жалким образом сбежал в свои так называемые гуманитарные науки. Теоретически он был хозяином жизни, практически же он не только не смог совладать со своей жизнью, но и был этой жизнью уничтожен, думал я. Теоретически он был нашим — то есть моим и Гленна — другом, практически же он никогда им не был, думал я, так как для настоящей дружбы, как впрочем и для виртуозности, он не годился. Вывод таков: он покончил с собой, а не я, думал я, я как раз поднял свою сумку с пола, чтобы поставить ее на скамью, как вошла хозяйка гостиницы. Вот так неожиданность, сказала она, дескать, не слышала, как я вошел, — она меня обманывает, подумал я. Наверняка она даже видела, как я входил в гостиницу, и все время наблюдала за мной, и намеренно не заходила в холл — неприятное, отвратительное и одновременно привлекательное существо, в блузке, расстегнутой почти до пояса. Вульгарность этих людей, которую они вовсе больше не скрывают, думал я, открыто выставляют напоказ, думал я. Они не нуждаются в том, чтобы скрывать свою вульгарность, свое низкое положение, сказал я себе. Номер, в котором я всегда останавливался, сказала она, не протоплен, но, возможно, его и не надо протапливать, потому что дует теплый ветер, она откроет в номере окно и впустит теплый весенний ветер, сказала она, намереваясь застегнуть блузку, но так и не застегнула ее. Вертхаймер был у нее, до того, как отправиться в Цицерс. О том, что он покончил с собой, она узнала от водителя грузовика, водитель же грузовика узнал об этом от одного из лесорубов, которые присматривают за имением Вертхаймера, — от Кольрозера (Франца). Неясно, кто теперь унаследует Трайх, сказала она, уж наверняка не сестра Вертхаймера, та, как она полагает, навсегда уехала в Швейцарию. За последние десять лет она видела ее только два раза: неприступная женщина, совсем не такая, как брат, тот был приветливым, она даже употребила слово добродушный, что меня удивило, так как я никогда не связывал слово «добродушный» с Вертхаймером. Вертхаймер был добр ко всем людям, сказала она, она действительно сказала добр, но тут же добавила, что он забросил Трайх. В последнее время в Трайхе часто появлялись посторонние люди, жили там дни и недели напролет, сам Вертхаймер при этом не появлялся, люди, которым Вертхаймер давал ключи от Трайха, как она сказала, — артисты, музыканты, слова артисты и музыканты она произнесла с презрительной интонацией. Эти люди, сказала она, лишь использовали Вертхаймера и Трайх, дни и недели напролет они напивались и набивали себе брюхо за его счет, до полудня не вылезали из постелей, слонялись, громко смеясь, по деревне в дурацкой одежде — вконец опустившиеся, как она думает, ибо они производили очень скверное впечатление. По Вертхаймеру, считает она, была заметна его прогрессировавшая запущенность, она растянула слово запущенность, этому она научилась у Вертхаймера, подумал я. По ночам она слышала, как Вертхаймер играет на рояле, сказала она, часто — с полуночи до раннего утра, в последнее время он ходил по деревне невыспавшийся, в помятой и потрепанной одежде, он приходил к ней и садился в холле только для того, чтобы отоспаться. В последние месяцы он больше не ездил в Вену, совсем не интересовался приходившей сюда почтой и больше не просил пересылать ее в Трайх. Четыре месяца он пробыл в Трайхе в одиночестве, не выходя из дома, лесорубы приносили ему продукты, сказала она, после чего взяла мою сумку и с ней поднялась в мой номер. Она сразу же открыла окно и сказала, что всю зиму в этой комнате никто не ночевал, все грязное, сказала она, если я не буду возражать, она возьмет тряпку и вытрет грязь, по крайней мере с подоконника, сказала она, но я отказался, грязь была мне безразлична. Она откинула одеяло и сказала, что постельное белье свежее, воздух его подсушит. Гости всегда хотят занять ту комнату, к которой привыкли, сказала она. Раньше Вертхаймер никому не разрешал ночевать в Трайхе, и вдруг его дом заполнился людьми, сказала хозяйка гостиницы. Тридцать лет в Трайхе не ночевал никто, кроме Вертхаймера, а последние недели перед его
Вы читаете Пропащий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату