смертью десятки городских, сказала она, останавливались в Трайхе, ночевали в Трайхе, перевернули весь дом вверх дном. Артисты, сказала она, своеобразные люди, слово своеобразный тоже было не ее, а Вертхаймера, он любил слово своеобразный , думал я. Такие люди, как Вертхаймер (и я тоже!), могут подолгу выносить уединение, думал я, но потом им нужна компания; двадцать лет Вертхаймер продержался без компании, а потом набил свой дом всевозможным сбродом. И покончил с собой, подумал я. Как и мой дом в Дессельбруне, Трайх подходит для одиночества, подумал я, — для такого ума, как я, как Вертхаймер, думал я, для артистического ума, для так называемого интеллектуала; но, когда в такой дом набивается слишком много людей, это убийственно, это абсолютно смертельно. Поначалу мы приспосабливаем его к нашим артистическим и духовным потребностям, а когда мы полностью его приспособили, он нас убивает, думал я, пока хозяйка гостиницы ладонью стирала пыль с дверцы шкафа, совершенно не смущаясь, и даже наоборот: ей нравилось, что я наблюдал, как она это делает, не спускал, так сказать, с нее глаз. Теперь мне стало ясно, почему Вертхаймер с ней спал. Я сказал, что, скорее всего, останусь лишь на одну ночь, я внезапно почувствовал потребность еще раз приехать в Трайх, а значит, еще раз переночевать в ее гостинице; припоминает ли она имя Гленн Гульд, спросил я ее; да, ответила она, это знаменитый на весь мир пианист. Ему, как и Вертхаймеру, было за пятьдесят, сказал я, — пианист-виртуоз, самый лучший в мире, который однажды был в Трайхе, двадцать восемь лет назад, сказал я, о чем она вероятно уже не помнит, но она тотчас поправила меня и сказала, что очень хорошо помнит того американца. Этот Гленн Гульд, правда, не покончил с собой, сказал я, с ним случился удар, он свалился замертво, когда играл на рояле, сказал я, сознавая, с какой беспомощностью я это говорю, но за это мне было неловко не перед хозяйкой, а перед самим собой, я все еще слышу себя говорящим свалился замертво, в то время как хозяйка гостиницы уже стояла у открытого окна, желая удостовериться, что вонь от бумажной фабрики отравила воздух — так бывает всегда, когда дует фён, сказала она. Вертхаймер покончил с собой, сказал я, а этот Гленн Гульд — нет, он умер естественной смертью; никогда и ничего я еще не говорил так принужденно, думал я. Возможно, Вертхаймер покончил с собой потому, что этот Гленн Гульд умер. Удар — это прекрасно, сказала хозяйка гостиницы, каждый из нас хотел бы, чтобы его хватил удар, лучше бы — сразу смертельный. Внезапный конец. Прямо сейчас я пойду в Трайх, сказал я, не знает ли хозяйка гостиницы, есть ли кто-нибудь в Трайхе, присматривает ли вообще кто-нибудь за домом? Она не знает, но наверняка в Трайхе есть лесорубы. Ей кажется, что в Трайхе после смерти Вертхаймера ничего не изменилось. Сестра Вертхаймера, унаследовавшая Трайх, здесь не появлялась, не появлялся и никто из имеющих право на наследство, сказала хозяйка. Она спросила, буду ли я ужинать у нее в гостинице, я сказал: не знаю, что будет вечером, но я, конечно же, отведаю ее салат из колбасы с уксусом — больше ведь я нигде не смогу такого попробовать, подумал я, но не произнес этого вслух, а просто подумал. Дела у нее идут как обычно, рабочие с бумажной фабрики не дают разориться, но они приходят только по вечерам, днем у нее клиентов почти нет, но так было всегда. Днем заглядывают разве что развозчики пива или лесорубы, которые довольствуются порцией колбасы, сказала она. Но у нее достаточно дел. Я подумал, что когда-то ведь она была замужем за рабочим с бумажной фабрики, с ним она прожила три года, пока он не угодил в одну из этих ужасных бумажных мельниц и не был этой самой бумажной мельницей размолот, — подумал о том, что после этого она больше не выходила замуж. Мой муж вот уже девять лет как умер, сказала она непринужденно и присела на подоконник. О том, чтобы еще раз выйти замуж, не идет и речи, сказала она, одной лучше. Поначалу, конечно, ты изо всех сил стараешься выйти замуж, заполучить мужа — она не сказала, что-де поэтому рада, что его больше нет, о чем наверняка подумала, а произнесла: такого несчастья не должно было случиться, но господин Вертхаймер очень мне помогал первое время после похорон мужа. В тот момент, когда она больше уже не в силах была выносить совместную жизнь с мужем, думал я, наблюдая за ней, он упал в бумажную мельницу и его не стало, при этом он оставил ей пусть и небольшую, но регулярную пенсию. Мой муж был хорошим человеком, сказала она, вы конечно его знали, — хотя я совсем не мог вспомнить ее мужа, помнил лишь, что на нем всегда была спецовка рабочего с бумажной фабрики и что он, не снимая войлочной шляпы, сидел за столом в трактире, пожирая большие куски копченого мяса, которые жена ставила перед ним на стол. Мой муж был хорошим человеком, повторила она несколько раз, посмотрела в окно и поправила прическу. Правда, в одиночестве тоже что-то есть, сказала она. Вы-то ведь наверняка были на похоронах, сказала она и сразу же захотела узнать все о похоронах Вертхаймера; она уже знала, что его похоронили в Куре, но вот конкретные обстоятельства, которые привели к похоронам Вертхаймера, были ей еще неизвестны, поэтому я сел на кровать и начал рассказывать. У меня, что естественно, вышел лишь отрывочный рассказ, я начал с того, что находился в Вене, занимался продажей своей квартиры, большой квартиры, сказал я, слишком большой для одного человека и совершенно ненужной человеку, постоянно проживающему в Мадриде, самом прекрасном городе на свете, сказал я. Но я так и не продал квартиру, сказал я, как и Дессельбрун, который я вообще-то и не думал продавать, о чем она, конечно, знала. Однажды она была в Дессельбруне со своим мужем, много лет назад, когда сгорела молочная ферма; в период экономического кризиса, каковой имеет место сейчас, совершенно глупо продавать недвижимость, сказал я, слово недвижимость я намеренно повторил несколько раз, это было важно для моего рассказа. Государство обанкротилось, сказал я, на это она покачала головой, правительство коррумпированно, сказал я, социалисты, которые вот уже тридцать лет находятся у власти, без зазрения совести злоупотребляют своей властью и совершенно разорили государство. Пока я это говорил, хозяйка гостиницы кивала головой и смотрела то на меня, то в окцо. Все хотели социалистического правительства, сказал я, но теперь все видят, что именно социалистическое правительство все разбазарило; слово разбазарило я намеренно произнес отчетливей, чем остальные слова, мне нужно было его употребить, и мне было не стыдно, я повторил слово разбазарило в связи с финансовым банкротством государства в те годы, пока у власти находится социалистическое правительство, повторил еще несколько раз и добавил, что канцлер — это вульгарный, пронырливый пройдоха, который использует социализм лишь в качестве средства для удовлетворения своих извращенных властолюбивых вожделений — как и все остальное правительство, сказал я, все эти люди жаждут власти, они гнусные и бессовестные, государство, которым они сами и являются, для них всё, а народ, которым они правят, для них ничего не значит. Я часть народа, и я люблю свой народ, но я не хочу иметь ничего общего с этим государством, сказал я. Наша страна еще никогда за всю свою историю не находилась в таком глубоком кризисе, сказал я, еще никогда за всю историю ею не правили такие низменные, бесхарактерные и тупые люди. Народ глуп, сказал я, и слишком слаб, чтобы изменить подобное положение вещей, он позволяет пронырливым, жаждущим власти людям вроде тех, что сидят в нашем правительстве, обманывать себя. Возможно, и после следующих выборов все будет по-прежнему, ведь австрийцы — люди привычки, и они привыкли к болоту, в котором увязли за несколько десятков лет. Бедный народ, сказал я. И со словом социализм , сказал я, все, а австрийцы в первую очередь, попадают впросак, хотя все знают, что слово социализм давно уже потеряло свою ценность. Социалисты больше не социалисты, сказал я, сегодняшние социалисты это новые эксплуататоры, все они изолгались! — сказал я хозяйке, совершенно не желавшей, как я вдруг заметил, слушать это бессмысленное отступление, она-то конечно жаждала только рассказа о похоронах. В общем, сказал я, в Вене я был застигнут врасплох телеграммой из Цицерса; телеграмма госпожи Дутвайлер, сестры Вертхаймера, сказал я, застала меня в Вене, я был в знаменитом Пальмовом павильоне, сказал я, и обнаружил телеграмму на двери моей квартиры. Мне до сих пор не ясно, откуда госпожа Дутвайлер узнала, что я нахожусь в Вене, сказал я. Город стал совершенно отвратительным, с былой Веной и не сравнить. Ужасный опыт — вернуться в этот город, да и вообще в эту забытую богом страну, после того как провел многие годы за границей, сказал я. Тот факт, что сестра Вертхаймера вообще телеграфировала мне, что она вообще известила меня о смерти своего брата, меня удивил. Дутвайлер, сказал я, — какая ужасная фамилия! Богатая швейцарская семья, сказал я, с которой породнилась сестра Вертхаймера, химический концерн. Но, как ей и самой известно, сказал я хозяйке, Вертхаймер всегда подавлял сестру, не давал ей жить — лишь в последний, самый-самый последний момент она от него освободилась. Если бы хозяйка гостиницы сейчас поехала в Вену, она бы пришла в ужас. Как же изменился город, и не в лучшую сторону, сказал я. Никаких следов величия, одно отребье! — сказал я.
Вы читаете Пропащий