— Что ты говоришь? — крикнул Гильгамеш, врываясь в спальню и кидаясь к постели больного. — Слушай, я только что был в храме Эл ли ля: половину золота из моих сокровищниц я сложил к его алтарю, а вторую половину пообещал принести, как только ты встанешь на ноги! Теперь владыка богов обязательно излечит тебя, вот увидишь…
— Но ведь Шамаш сказал, чтобы ты не тратил попусту золото, помнишь? Нет, Гильгамеш, не разоряй ради меня своих сокровищниц, это все равно не поможет, — прошептал Энкиду. — Лучше расскажи, что сейчас делается на воле…
— Там светит солнце, воздух пахнет весной, только все тоскуют по тебе и ждут твоего выздоровления. Слышишь? Весь люд Урука по тебе плачет; и заливаются тоскливым воем звери, с которыми ты когда-то бегал в степи; и роняют смолистые слезы кедры, меж которыми мы с тобой вместе бродили; и рыдает Евфрат, вспоминая, как мы черпали его светлую воду; и причитают жены и дети Кулаба, спасенные нами от быка Иштар; даже все блудницы прекратили свои забавы, даже танцовщицы отбросили в сторону бубны! С тех пор, как ты слег, в Уруке никто не смеется, не поет, не танцует — все только и ждут, когда ты встанешь с постели! Ну же, друг мой, вставай! Впереди у нас еще столько странствий, столько подвигов и приключений! Все дороги мира зовут нас — слышишь? Слышишь пение птиц и посвист вольного ветра?
Но Энкиду еле слышно ответил другу:
Энкиду закрыл глаза, вытянулся на ложе и замер. Тронул Гильгамеш его грудь — и не услышал биения сердца. Схватил за руку — она не ответила на пожатие.
Гильгамеш прибегал к колдовству и чарам, вновь и вновь молил богов вернуть Энкиду к жизни, не желая примириться с кончиной друга. Напрасно Шамаш убеждал царя Урука, что даже боги не могут вернуть умершего из Иркаллы, напрасно сам Эллиль снизошел до того, чтобы объяснить закон непреложности смерти упрямцу, день за днем нарушающему тишину его храма…
Гильгамеш ничего не желал слушать! Он запретил предавать тело Энкиду погребению, и его молитвы все больше походили на богохульства, а его неистовая скорбь — на безумие.
Весь люд Урука оплакивал смерть того, кто был общим любимцем, а горше всех плакала Нинсун — как об Энкиду, так и о своем безрассудном сыне.
Наконец, боясь, что Гильгамеш вот-вот и впрямь лишится рассудка, жрица решилась обратиться к богам с дерзновенной просьбой: пусть они позволят тени умершего ненадолго подняться на землю. Может, хоть Энкиду сумеет образумить своего друга? Нинсун пришла с этой просьбой в храм Эл ли ля, но верховный бог не откликнулся на молитву жрицы; она припала к кумиру Сина, но и тот не внял ее заклинаниям. Только добрый Эйя склонил слух к материнской мольбе и велел Нергалу, владыке мертвых, открыть ненадолго врата преисподней
И вот, как дыхание ледяного ветра, на землю вышла тень Энкиду и предстала перед Гильгамешем. Рванулся Гильгамеш к другу — но тут же понял, что перед ним лишь бесплотная оболочка… Однако он отчаянно обрадовался даже этой тени и засыпал умершего нетерпеливыми вопросами:
И голосом, похожим на далекое эхо, призрак отвечал побратиму:
… В царских покоях, откуда много дней доносились то плач, то крики, с некоторых пор наступила зловещая тишина, и не сразу несколько смельчаков отважились переступить порог комнаты скорби, где Гильгамеш столько времени оплакивал друга. Царь по-прежнему сидел над телом Энкиду, но молча и неподвижно…
Призвав на помощь всю свою храбрость, один из сановников робко обратился к Гильгамешу: