разостлана во всю ширину, и Грицько стал спускать подштанники… Руки у него дрожали, и пальцы никак не повиновались. Кое-как справившись с этим делом, Грицько задрал рубаху, обнажил тело, перекрестился и довольно решительно опустился на шинель. Лицо его перекосилось, худые обнаженные ноги дрожали, точно его сильно била лихорадка. Батальон оставался неподвижным.
Что волновало людей этого батальона, я не знаю. Чувства, одушевлявшие их как людей, скрыты были за солдатским мундиром, и их лица оставались бесстрастными, точно каменные. Дисциплина сковала у них способность отзываться на такие впечатления.
Обнаженное тело Грицько лежало на шинели, все туловище продолжало нервно вздрагивать. Ожидание было мучительно.
– Садись на ноги, а ты на плечи, – приказал командир двум солдатам, раньше вызванным из батальона. Солдаты уселись, придавив тяжестью своих тел ноги и грудь Грицько. Грицько вцепился зубами в руку и… замер.
– Начинай, а ты считай! – отдал командир приказание двум солдатам, оставшимся стоять.
Один из солдат взял розги в руки и бессмысленно смотрел куда-то вперед, а другой переминался с ноги на ногу и, видимо, не знал, что ему делать. Оба они были бледны, а по серьезным лицам можно было судить, что они в эту минуту переживают нечто очень сложное.
– Ну!..
– Раз! – как-то неестественно громко вскрикнул солдат, на обязанности которого лежало считать.
Розга взвилась вверх, застыла на одну секунду в пространстве и, сильно рассекая воздух, изгибаясь в руках солдата, точно змея, опустилась на тело Грицько и… впилась. Тело Грицько вздрогнуло, концы ног, оставшиеся свободными, сделали конвульсивное движение, зубы, впившиеся в руку, оторвались от посиневшей кожи, голова неестественно быстро поднялась вверх и тотчас опустилась к земле с перекошенным от боли лицом. Раздался болезненный стон. На теле остался красно-багровый след.
– Два! – тонким фальцетом как-то вбок продолжал считать солдат.
– Выжидай команду! – строго прокричал старый командир, завидя, что солдат, секущий Грицько, незадолго до команды «два» приподнял розгу вверх.
Розга снова поднялась вверх и снова опустилась. Грицько не выдержал, из груди его вырвался наболевший стон, перешедший в крик.
– О, мамо! на шож ты породила меня на Божий свит! Мамо! Мамо!
– Молчать, баба! – с презрением кричал командир. – Меняй розгу после каждого удара, да смотри, не закрывай глаз… мерзавец! – обратился командир к тому, кто сек. Солдат переменил розгу и, глубоко дыша, расставив ноги, с испугом смотрел на два красно-багровые следа.
Напряженные, внимательные лица двух солдат, сидевших на туловище Грицько, с устремленными в одну точку глазами, говорили о том, с каким ужасом и отвращением они следили за тем, что делал каждый удар, и болезненно ждали следующего…
– Три!..
И опять то же, но с некоторой разницей. При первых двух ударах рука, опускавшая розгу, быстро отделяла ее от тела, теперь она этого не сделала. Лицо солдата, производящего удары, сделалось теперь более бесстрастным. Розга впилась в тело, показалась кровь. Грицько охватила теперь нечеловеческая боль, и он во всю силу своих легких заорал:
– Оксано! Оксано!.. Мамо, мамо! О, мамочко моя!..
– Четыре!.. Пять!..
Розга делала свое дело. Кровь лилась ручьями, покрыв собою сине-багровые следы. Грицько после нескольких ударов перестал взывать к матери, этой утешительнице и страдалице всяких скорбей своих детей. Крик «мамо!», «мамо!» перешел теперь в хрип.
Да! в этот ужасный момент ни одна мать не выстояла бы. Она бросилась бы, как львица, к своему детищу и старалась бы защитить своим старым телом тело своего сына и, быть может, тронула бы сердца этих людей.
Солдаты, производившие экзекуцию, «свято» исполняли свой долг. Им приказали сечь человека, своего же брата-солдата, они секли. Никому из них не могла бы прийти в голову мысль не исполнить приказание своего начальства. Другим приказано было стоять «смирно» во время этой казни и любоваться зрелищем, и они стояли «смирно». Никому: ни солдатам, ни офицерам, не могла прийти в голову мысль, насколько была позорна и бесчестна роль бесстрастных и пассивных зрителей этого злостного и позорного мучения. Никому из них не приходила в голову мысль, что им, быть может, когда-нибудь придется, вместе с опозоренным и обесчещенным ими же Грицько, защищать и проливать кровь за «царя и отечество» от какого-нибудь врага!..
Один солдат продолжал считать, другой сечь, два других сидеть на теле Грицько. Грицько!.. Ему было больно, нечеловечески больно. Он, в конце концов, перестал кричать. Он не в силах был даже криком ослабить впечатление, а только хрипел и корчился, извиваясь под ударами розог.
– Сто!.. – прокричал в последний раз солдат и облегченно вздохнул…
Розга в последний раз взвилась в воздухе и тяжело опустилась на тело Грицько! Рука солдата, от непривычного движения, одеревянела, и ему пришлось делать усилие, чтобы поднимать ее каждый раз. В последний раз розга после удара вылетела из его руки, и солдат сконфуженно смотрел вокруг.
– Ну, вставай! – скомандовал командир.
Грицько с трудом поднялся. Ему было больно, стыдно. Еле застегнув штаны, накинув на себя шинель, бледный, с страдающим лицом стоял Грицько. Что он думал, да думал ли он вообще что-нибудь в этот момент?!
– Ну, ступай в казарму, да будь молодцом у меня. Смотри!.. – пригрозил командир.
Грицько хотел, было, повернуться по всем правилам выучки, но у него вышло это вяло, неуклюже…
– Как ворочаешься! – не удержался и в этот раз командир, заметив неловкость поворота.
– Раз!.. Два!.. тверже ногу! – кричал ему старый вояка.
Грицько шел, точно пьяный, и два солдата, бывшие при нем в качестве конвоя, старались его поддерживать, но делали это так, чтобы этого не заметил командир…»
Батальон, по команде своего командира, разошелся в казармы; туда направился и Грицько Блоха, где и затерялся в серой солдатской массе.
Сделался ли Грицько «молодцом» или он не пережил такого поругания, а наложил на себя руки, или как-нибудь свихнулся? – этот вопрос никого не мог интересовать!..
Вот как другой писатель описывает наказание солдата палками.
«Мы ночевали у 95-летнего солдата, он служил при Александре I и Николае.
– Что, дедушка, умереть хочешь?
– Умереть? Еще как хочу! Прежде боялся, а теперь об одном Бога прошу: только бы покаяться, причаститься привел бы Бог. А то грехов много.
– Какие же грехи?
– Как какие? Ведь я когда служил? При Николае! Тогда разве такая служба была, как нынче? Тогда что было? У! Вспоминать, так ужас берет. Я еще Александра застал. Того Александра хвалили солдаты, говорили – милостивый был.
Я вспомнил последние времена царствования Александра, когда из 100 человек 20 забивали насмерть.
– А мне довелось при Николае служить, – сказал старик и тотчас же оживился и начал рассказывать:
– Тогда что было? Тогда на 50 розог и порток не снимали, 150, 200, 300… насмерть запарывали!
Говорил он и с отвращением, и с ужасом, и не без гордости о прежнем молодечестве. А уж палками – недели не проходило, чтобы не забивали насмерть человека или двух из полка. Нынче уже и не знают, что такое палка, а тогда это словечко со рта не сходило. «Палки, палки!»
– Так вот, как вспомнишь про то время, – продолжал старик, – да век-то отжил, помирать надо, – как