«Смотри-ка ты, – рассеянно подивился Семенчук, – у немцев, как и у нас, мертвяков в баню складывают...» Эсминец увеличил ход, резко вибрируя избитым корпусом, и мертвецы сразу ожили. С них еще стекала вода и кровь, разинутые рты не дышали, глаза уже ничего не видели, но они задвигались, стали перекатываться с борта на борт, при этом руки их обнимали друг друга.
Один мертвец тесно прилип к русскому матросу.
– Иди, иди, – сказал ему Семенчук. – Не придуривайся...
...Пройдет много-много лет, и жизнь человека склонится к закату. Молодость все реже станет волновать его воображение, и забегают внуки, говоря ему: «Дедушка!» Много лет привычной дорогой будет ходить старик на работу. На лесопилке он мастером. У него медаль партизана Великой Отечественной войны (сражался у Ковпака). Семенчук живет этой войной, а та война, давняя, еще в молодости его, уже позабылась. На лесопилке про старого мастера не раз скажут: «Партизан Ковпака», и никто не назовет его: «Герой Моонзунда...»
Но однажды все изменится, и старый мастер с белорусской лесопилки обретет славу на всю страну. Будут писать о нем газеты и журналы, станут ездить на лесопилку корреспонденты, историки по архивам установят то, что он и сам позабыл, его наградят высоким орденом. Это странное награждение – ведь подвиг «Грома» свершен еще
Шумит старый лес, и работает в лесу старая лесопилка. Возле старой пилы – старый человек. С очень молодой славой.
...Мертвецы ползали по цементу. Эсминец сильно качало.
Семенчук стянул с себя бушлат, стал выжимать из него воду.
Он не знал времени, но было как раз 16.40.
Артеньев записал в вахтенном журнале батареи:
16.40 – Туман рассеялся над Ирбенами. В направлении к NW три дыма.
16.55 – Дымы определились. Три дредноута типа «Кайзер». Курсом SW. В охранении – крейсера и миноносцы. Объявлена тревога.
На батарею прибыл каперанг фон Кнюпфер с большой бутылкой коньяку. Осмотрев через дальномер дредноуты эскадры Сушона, он стал уговаривать (и весьма настырно) Артеньева выпить:
– В конце концов, жить осталось несколько минут.
Артеньев пить категорически отказался:
– Смерть, как и рождение человека, есть акт возвышенный, и не хочу свою гибель поганить алкоголем...
В нерушимом спокойствии проходили дредноуты, и дымы их не таяли, а сгущались, плотно загустевая над Ирбенами. Кильватер противника был прочен: «Фридрих дер Гроссе», «Кайзерин» и «Кёниг Альберт»... Кнюпфер исчез. С орудий уже поступали доклады:
– Первое орудие (мичман Поликарпов) готово!
– Третье орудие (мичман Гончаревский) готово!
– Четвертое орудие (мичман де Ларош) готово!
Артеньев переключил перед собой телефон:
– Второе орудие, почему не готово?
– Возимся, – ответил прапорщик Родионов.
– Нашли время. Быстрее надо...
В центропост наводки прошел матрос – незнакомый.
– Господин старлейт, – сказал он, – кое-кто убежал.
– Ты первый! Как фамилия?
– Орехов. Старшина подачи на четвертом орудии.
– Иди на пушку.
– Есть! Я хотел сказать, что паника начинается.
– Зачем ты мне говоришь это? Я панике не поддаюсь.
– Я сообщаю вам, как командиру.
– Сообщи комиссару: это его дело. Мое – стрелять!
После первого залпа появился Скалкин:
– Снаряды легли в сторону.
– Я не слепой, – раздраженно ответил Артеньев. – Сам вижу, что пошли влево, а понять не могу – почему так?
После второго залпа, который выкинул в Ирбены миллионы рублей русских денег, Сергей Николаевич огорчился:
– Опять «вилка» сломалась. Я ведь не безграмотный. Беру все верно. Но отчего, черт побери, я так безобразно стреляю?
Германские дредноуты пока не отвечали.
– Пошли, комиссар, проверим центр совмещения...
На посту совмещения сидел матрос. Перед ним – прибор, на котором в беготне стрелок совмещалась вся умственная и физическая работа батареи. Он должен давать ревун на залп, когда стрелки сомкнутся на приборе, как на часах в полночь. Артеньев, стоя за его спиной, видел, что матрос нажимал на ревун еще до совмещения стрелок – летели мимо снаряды, мимо...
Кулаком в ухо Артеньев выбил матроса из кресла.
– Ой, ухо! – заорал тот. – Меня, революционного матроса, в ухо ударили... И кто бьет? Сатрап недорезанный... Я тебя...
Скалкин ткнул его в грудь маузером:
– Не доводи до греха. Трахну – и в дамках!
Комиссар сам уселся на совмещении. Церель послал снаряды по цели, и один из дредноутов вздрогнул, как человек от страшного удара в скулу. Это было попадание... Артеньев склонился над датчиками, которые щелкали на разные лады, дружески подмигивая ему разноцветными лампочками, настаивая на внимательности.
– Второе орудие, – спросил в телефон, – вы очухались?
– Это я, – ответили ему.
– Кто ты?
– Орехов, который приходил... Вы меня прогнали.
– Так что?
– Я заменил командира.
– А где прапорщик Родионов?
– Сбежал. Тут психи собрались. Водку пьют...
Артеньев бросил трубку. Последние пять залпов были замечательны, и они радовали сердце артиллериста, как сложный пассаж на скрипке, совершенства которого пять лет добивался маэстро. Головной корабль Сушона задымил и, давая промах за промахом, стал отворачивать на вест. В носу дредноута забушевал огонь. Артеньев... заплакал!
Чья-то рука легла ему сзади на плечо:
– Это я... матрос Кулай. Что вы плачете, старлейт?
– Я устал ждать боя. Я дождался боя. Бой начался, и они уходят опять... Значит, опять ждать! Что сейчас на батарее?
– Митинг.
– Нашли время! Возьму оружие и разгоню всех.
– Не надо, – отсоветовал Кулай. – Вас могут разодрать за ноги, и никакой комиссар уже не спасет...
На щите расблока Артеньев подключил себя к бараку мастерских, где уже привыкли много болтать и мало делать.
– Алё, – ответили ему. – Чего надо?