меня, а я стоял на обочине, было не совсем понятно, к кому собственно он обращается: ко мне или к ним. Трудно было также сказать, в самом ли деле их звали Хурда с Мурдою и им ли предназначался приказ: 'Пошел'. Так или иначе, никто из нас команды не послушался. Отведя от меня взгляд, странный человечек вытянул Хурду с Мурдою по спине длинной палкой и спокойно, но с чувством сказал: 'У, шкура чертова', — как будто у них была одна шкура на двоих. Увидев, что он остался глух к моей просьбе подвезти меня и медленно, но верно проезжает мимо, я поставил ногу изнутри на обод колеса. Вращаясь, оно подняло меня на уровень ступицы, и уже оттуда, отринув церемонии, я залез на телегу и, пробравшись вперед, сел рядом с возницей. Он, однако, даже не посмотрел в мою сторону, а опять хлестнул свою скотинку, присовокупив следующий совет: 'Поживей, дурачье поганое'. Затем хозяин упряжки, вернее, бывший хозяин — мне начинало казаться, что теперь здесь все — мое, — обратил на меня свои большие черные глаза, показавшиеся мне почему-то неприятно знакомыми, отложил палку, которая, вопреки ожиданиям, не расцвела и не превратилась в змею, скрестил руки на груди и мрачно вопросил:
— Что ты сделал с Виски?
Напрашивался ответ: 'Выпил'. Однако в вопросе ощущался скрытый смысл. Да и в самом человечке было что-то такое, что отнюдь не располагало к шуткам. Поскольку я не знал, что отвечать, то попросту промолчал, чувствуя, что остаюсь под подозрением, а молчанием как бы признаю свою вину. Тут щеки моей коснулась прохладная тень, я поднял голову. Мы спускались в ущелье!
Не могу описать нахлынувшие на меня чувства. Я не был здесь с тех пор, как четыре года назад оно открыло мне свою тайну, словно друг признался мне в давнишнем преступлении, а я его подло покинул. Мне отчетливо вспомнился Джо Данфер, его отрывочные признания и маловразумительная эпитафия. Интересно, что же с ним сталось? Я резко повернулся и задал этот вопрос вознице. Не отводя взгляда от быков, он буркнул:
— Шевелись, черепашье семя! Он похоронен рядом с О Ви, на том конце ущелья. Хочешь посмотреть? Вас всегда тянет на то самое место… так-что я тебя ждал. Тпр-у-у.
При этом возгласе Хурда с Мурдою, черепашье семя, остановилось как вкопанное. И не успел звук 'у' заглохнуть в конце ущелья, как оно уже лежало на пыльной дороге, подвернув под себя все свои восемь ног, совершенно не заботясь о том, как это отразится на его 'чертовой шкуре'. Чудной человечек соскользнул на землю и зашагал вниз по ущелью, не соблаговолив обернуться и посмотреть, иду я за ним или нет. Я шел.
Было примерно то же самое время года и почти тот же самый час, что и тогда, когда я был тут в последний раз. Оглушительно трещали сойки, и деревья шептались так же тихо и таинственно. В сочетании этих двух звуков я уловил причудливое сходство с открытым бахвальством Джо и его загадочными недомолвками. Так же причудливо соединялись грубость и нежность в его, единственном литературном произведении — эпитафии.
В ущелье все вроде бы оставалось по-прежнему, кроме тропинки, которая почти полностью заросла травой. Однако, когда мы вышли на поляну, перемен оказалось предостаточно. Следы 'китайской' рубки уже ничем не отличались от 'меликанских'. Как будто варварство Старого Света и цивилизация Нового разрешили свои противоречия, придя в общий упадок. Впрочем, таков удел всех цивилизаций. Холмик еще существовал, но весь порос куманикой, которая, подобно гуннам, подавила и заглушила изнеженную траву, а гордая садовая фиалка либо сдалась под натиском своей лесной плебейки-сестры, либо просто выродилась. Новая могила была гораздо больше и длиннее старой. Рядом с ней та казалась еще короче. Старый могильный камень похилился и завалился под сенью нового. Необычную надпись стало невозможно прочесть — ее скрыл слой листьев и земли. Новая эпитафия не обладала литературными достоинствами старой. Она была даже неприятна в своей грубости и краткости:
'Данфер Джо сдох'.
Я равнодушно отвернулся и счистил листья с могилы язычника. Издевательские слова, явившиеся на свет после долгого забвения, обрели теперь некий драматизм. Мой провожатый, стоящий рядом со мной, словно бы еще посуровел. Мне даже померещилось в его облике нечто похожее на мужество и гордость. Впрочем, когда он увидел, что я на него смотрю, он снова стал самим собой, и в лице его проявились черты нечеловеческие и неуловимо знакомые, отталкивающие и манящие. Я решился положить конец всем этим тайнам.
— Дружище, — спросил я, показывая на меньшую могилу, — этого китайца ухлопал Джо Данфер?
Человечек стоял, прислонясь к дереву, и смотрел то ли на зеленые верхушки, то ли на голубое небо над ними. Не опуская взгляда, даже не изменив позы, он медленно ответил:
— Сэр, это было убийство при смягчающих обстоятельствах.
— Значит, он все-таки убил его.
— Убил, еще бы. Кто ж этого не знает? Разве он сам в суде не признался? Разве приговор не гласил: 'Смерть вследствие здорового христианского чувства, воспылавшего в груди белого человека'? И разве его за это не отлучили от церкви? А наши независимые избиратели не сделали его мировым судьей в пику святошам?
— А правда, что Джо убил китайца за то, что тот не умел или не хотел валить деревья, как принято у белых?
— Истинная правда. Коли уж и судебный протокол это подтвердил — стало быть, правда. А то, что я еще кое-что знаю, суду это ни к чему. Не меня тут хоронили, не я и речь над могилой говорил. А дело-то в том, что Виски ревновал ко мне.
Тут бедняга надулся, как индюк, и стал поправлять воображаемый галстук, глядясь, как в зеркало, в собственную отставленную ладонь.
— Виски ревновал к тебе? — повторил я с невежливым изумлением.
— Именно что так. А чем я плох?
Он приосанился, принял изящную позу и разгладил складки на своей потрепанной куртке. Затем, внезапно понизив голос, он очень тихо и задушевно продолжил:
— Уж как Виски жалел этого китаезу, и сказать нельзя. Я один знал, как он к нему присох. Часа без него, подлеца, прожить не мог. Как-то пришел он на поляну, а мы с китаезой баклуши бьем — он спит, а я вроде рядом лежу и у него из рукава тарантула вытаскиваю. Ну, Виски — за топор и на нас. Я-то увернулся, а О Ви крепко досталось — топором прямо в бок. Он и покатился. Виски — на меня, глядь- а у меня на пальце тарантул повис. Тут-то он понял, какого дурака свалял. Отшвырнул топор, упал на колени рядом с О Ви, а тот дернулся в последний раз, открыл глаза — глаза у него точь-в-точь как мои были, — обхватил руками Вискину башку, притянул к себе и замер. Да ненадолго. По телу у него пробежала дрожь, охнул он и помер.
По ходу повествования рассказчик совершенно преобразился. Комические, вернее, саркастические нотки при описании этой сцены полностью исчезли, и я с трудом подавлял волнение. Этот прирожденный актер так меня заворожил, что все мои симпатии были на его стороне. Я шагнул к нему, чтобы пожать ему руку, но тут он широко ухмыльнулся и заключил уже со смешком:
— Когда Виски башку-то поднял — было на что посмотреть: волосы всклокочены, рожа белая, как полотно, одежу — хоть выкидывай, а он тогда щеголем ходил. Поглядел на меня и отвернулся: что, мол, с тобой считаться. Тут палец мой укушенный страшно заболел. Ударило мне в голову, и рухнул Гофер без памяти. Потому и на дознании не был.
— А чего же ты потом держал язык за зубами? — спросил я.
— Уж такой у меня язык, — ответил он. И больше на эту тему не сказал ни слова. — С тех пор Виски пристрастился к выпивке и все сильнее и сильнее ненавидел желтых, но я не думаю, что он стал счастливее, убив О Ви. И не больно-то об этом разглагольствовал, когда со мною был. Он распускал язык, только ежели находил благодарного слушателя вроде тебя, поганца этакого. Поставил он камень и выбил на нем надпись по своему разумению. Три недели выбивал — то так, то эдак — в промежутках между выпивками. Я свою за один день выбил.
— Когда Джо умер? — спросил я не слишком заинтересованно.
Его ответ меня совершенно потряс:
— А сразу после того, как я в дырку в стене посмотрел, гляжу, а ты что-то сыплешь ему в стакан, отравитель проклятый.