на сеновале. — Муж у нее в армии. Эта у меня свое гнездо уже свила. Вот так, милый, и получается: под одним сердцем выношенные, одним молоком вскормленные, а разные…
— Которая же лучше?
— Обе дочери… — уклончиво ответила Василиса Прокофьевна. — Ишь, звезд-то сколько ныне! Кажись, никогда столько не было… Маня-то, милый, проще, понятней, за нее я не тревожусь. А Катя… Шли мы раз с ней по улице. Веселая была Катюша. Это в ту пору, когда лен у них в Залесском выправился, желтеть перестал… Идем, я и говорю ей: „Вот, мол, и наша деревушка молодеть начинает — чистится, топорами постукивает. Относила старое платье, новое примеряет“. Посмотрела она на меня и засмеялась: „Что ты, мамка, какое же это новое! Пока на старое заплатки кладем. А вот подожди, — говорит, — скоро разбогатеем как следует и тогда уж взаправду в новое платье обрядимся. Улицы сделаем прямые да широкие, как в городах; дома-то, — говорит, — поставим для всех просторные, светлые, с садочками. По такой улице, слышь, пойдешь — душа сама песню запросит“. А у дворов кучами мусор лежал — навоз, стружки. Показывает она на эти кучи и говорит: „Вот здесь, мамка, цветы будут“. А ведь и правда, родной; чуешь, как цветами пахнет? Шел вечером-то, поди, видел — под каждым окном цветы: и георгины и розы. Ну ладно. Пришли это мы с ней домой и сели, вот как с тобой сейчас, на эту ступеньку. Обняла она меня, смеется и говорит: какую, дескать, мы скоро жизнь устроим!.. Чего только не наговорила, — сказку прямо. Тогда думалось: и в раю, поди, такого нет, как она расписала. А жизнь-то, скажу начистоту, и впрямь такая стала. Ежели чего еще нет, так война помешала. А знаю сама — будет…
Она испытующе взглянула на Федю. Он курил и задумчиво смотрел на остатки туч, далеко за деревней пятнавших небо.
— Так все это, милый. Да только я тебе про другое сказать хотела. Про другое… Вот говорила она со мной, значит, а я загляни ей в глаза, да так и обмерла… Ну, прямо звезды светятся! С той поры беды все ждала… Потом время такое горячее пошло — забылось, а теперь, как война эта навалилась, опять на душе мытарно. Так явственно, милый, все помню, будто вчера мы с ней сидели…
— Да что же в этом плохого? — не понял Федя. — Говорят, глаза — зеркало души. Чудная вы, мамаша!
— О душе-то я знаю. Мать я. Кому же и знать, ежели не матери, — сурово проговорила Василиса Прокофьевна и тише, глухим голосом добавила: — Нехорошо, коли у человека глаза так светятся……
— Почему же нехорошо? Она не ответила.
Ветер подул с Волги, резкий, холодный. Василиса Прокофьевна сняла с головы платок и укутала им плечи. Она сидела неподвижно, смотря, как сквозь тающую молочную облачность проступала светящаяся звездами атласная синева.
Папироса у Феди потухла, но он не замечал этого. Звезды после сравнения с ними катиных глаз стали для него как-то ближе, роднее. И в то же время думалось, что Катя, какой желает ее часто и горячо стучащее сердце, далека от него, как эти звезды. Сейчас она, пожалуй, просто не поймет его. А сколько будет длиться эта война?
Знакомое чувство ненависти садняще обожгло грудь.
„Утром позвоню к Зимину, буду ругаться, пусть снимет бронь“, — решил он, чиркнув спичкой.
Небо светлело. Вдали, в стороне полустанка, две небольшие звездочки перемигнулись, а чуть левее одна полетела вниз, оставляя за собой серебрящийся хвост.
До рассвета оставалось час-полтора. С улицы донеслись хриплые гудки, шум подъехавшей машины и возбужденные голоса девушек.
— Господи, к нам! — Василиса Прокофьевна быстро поднялась и открыла калитку. Во двор вбежала Зоя.
— Здравствуйте, тетя Василиса! Товарищ Голубев, я за вами. Срочно… Катя вызывает.
Федя встревожился:
— Зачем?
— Катя скажет сама. А где Маруся?
Маруся не спала. В одной рубашке она торопливо соскользнула вниз к двери.
— Здравствуй, товарищ Кулагина! Это вот вам от Кати. — Зоя сунула ей в руку записку и выбежала со Двора следом за Федей.
В открытую калитку Маруся увидела тарахтящий грузовик, переполненный девушками.
Было еще не настолько светло, чтобы прочитать записку, и Маруся бросилась в избу. Когда она снова выбежала за ворота, грузовик уже тронулся с места. В кузове вокруг Феди сидели девушки, которые должны были прийти с рассветом на ожерелковские поля.
— Товарищи, куда? — крикнула Маруся, но за гулом мотора никто не расслышал ее голоса.
Василиса Прокофьевна тронула девушку за руку.
— Чего она пишет-то?
— Вместо механика меня оставляет… И еще — о горючем.
— Вместо механика?
— Да, вместо механика, — растерянно повторила Маруся. Она была готова ко всему: итти на курсы медсестер, работать на транспорте, учиться на танкиста, но сразу стать сейчас механиком… Ведь до войны она и трактор-то только издали видела!
Комкая в руке катину записку, Маруся не отрывала глаз от удалявшегося грузовика. Проехав мимо сельсовета, он круто развернулся и скрылся за углом.
Глава тринадцатая
Ветер шевелил бордовую занавеску с плетеными кистями. С пола — от дивана к окну, — точно в летний день, колеблющимся дымчатым рукавом протянулась пыль.
Катя сидела за своим столом в кофточке с засученными по локоть рукавами. Серенькая тужурка, еще не просохшая после ночной грозы, висела позади нее на спинке кресла. Стол был завален раскрытыми папками.
Катя взглянула на часы. Стрелки показывали пять минут одиннадцатого. Она прислушалась: часы стояли.
Заводя их, Катя взглянула на заднюю стену. Одну ее половину занимал высокий шкаф со множеством ящиков; на другой висела географическая карта СССР. Две верхние полки шкафа были застеклены. Сквозь стекла виднелись книги, газеты и пухлые папки с бумагами. Катя смотрела на солнечные лучи, упавшие через боковое окно на верхнюю полку. Времени было еще достаточно: когда солнечные лучи соскользнут на нижнюю полку, будет немножко больше девяти часов.
„Каждый комсомолец, оставшийся на производстве, ни на минуту не должен забывать, что он обязан работать не только за себя, но и за товарища… — перечитала она недописанную фразу, и перо вновь заскрипело по листу: — который оставил станок свой, чтобы, рискуя жизнью, строить оборонительные укрепления. Быть стахановцем военного времени — это значит“ быть верным сыном своей родной страны. Только такие люди имеют право на…»
Издали, из зала заседаний, где собрались вызванные ночью комсомольцы, донеслась песня:
Катя устало провела ладонью по горячему лбу.
«Да, так надо». Она взяла со стола списки. Столбики фамилий рябили в глазах. Что будет потом, покажет время, а сейчас так остро и так тоскливо ощущалось, что она, Катя, теряет в трудные, страдные дни двести комсомолок. Самых лучших!
Она сидела не шевелясь; и перед глазами ее плыли золотистые хлебные поля; тяжелые колосья никли, осыпались, и ветер перекатывал из ямки в ямку драгоценные зернышки.