выплакаться. Могла бы там у себя разреветься, а это нехорошо… — Губы ее чуть тронула улыбка. — Мы не имеем права… на слабость.
Зимин привлек ее к себе.
— Ничего, дочурка. Как твоя мать говорит: «все выдюжим»… Вспомнился мне сегодня Перекоп… Какое воронье не слетелось тогда к барону Врангелю — и английские дипломаты и американские, а через плечо этих главных грабителей выглядывали турецкие беи и бояре румынские, тоже принюхивались к русской нефти, к пшенице украинской. Иосиф Виссарионович сказал нам: «Пора!» Ударили, Катя, и что осталось от этой международной банды? Может, побережье расскажет, и то вряд ли: давно с него морская волна всю грязь смыла. Ну и этим не пухом обернется земля русская, когда раздастся сталинское: «Пора!» Костей не соберут! Так ведь?
— Та-ак. Но Смоленск горит. Одесса, говорят, в развалинах… А Днепрогэс? Что с Беломор-каналом? Многое придется заново строить.
— Построим… А что у тебя на бюро?
— На бюро-то? Нужно отобрать комсомольцев для работы в подполье.
— Добре. Из партийцев мы уже подобрали подходящих людей. Ты знаешь, что Федя вернулся?
— В дверях повстречались. Не окликни — не узнала бы, наверное: худой, голова забинтована, одна рука на перевязи.
Глаза ее, как бы прощаясь, обежали кабинет и задержались на куске хлеба, лежавшем на краю стола. Она взяла хлеб, помяла пальцами. Кусок был черствый.
— Ты когда в последний раз ел?
— Это неважно, — рассеянно сказал Зимин, прислушиваясь к глухим звукам артиллерийской пальбы.
— «Неважно», — передразнила Катя. — Очень важно, Зимин! Сам твердишь все время — бороться, жить. Без еды не живут. — Она достала из портфеля булку и сверток.
— Здесь телятина.
Он улыбнулся, хотел что-то сказать, но в это время близко забили зенитки. Где-то совсем рядом ухнуло так, что зазвенели стекла. С улицы донеслись крики, слившиеся в один сплошной вопль. Катя, побледнев, взглянула на Зимина. Лицо его было сурово.
— Иди, — сказал он.
— Есть, товарищ Зимин. А слез… больше не будет. — Она накрепко сжала кулаки. — Иду.
В коридоре ее ожидала Маруся Кулагина.
Глава восемнадцатая
Под окном тоскливо покачивались голые сучья жасмина. Сырой дымный воздух гудел от близкой артиллерийской канонады.
Позвонил телефон. Маруся вздрогнула и сняла трубку.
— Откуда? Ничего не могу разобрать. Что?
Она обернулась к Кате, торопливо кидавшей в печь бумаги.
— Из Ожерелок звонят.
— Из Ожерелок? — Катя выхватила из ее рук трубку. — Я, Катя!..
Говорил Филипп Силов, но что — разобрать было невозможно. Что-то о немцах. Один раз голос ясно выговорил имя матери.
— Филипп! Скажи мамке, пусть не волнуется. Сегодня к ночи буду в Ожерелках. Слышишь, Филипп? Се-го-дня к но-чи!
В трубке что-то зашуршало, хрустнуло и смолкло.
— Филипп!
Катя раздраженно надавила рычажок.
— Станция! Почему прервали?
— Не мы прервали, — нервно отозвалась телефонистка и, помолчав, добавила: — Связь с Ожерелками оборвалась.
— Оборвалась связь… — упавшим голосом повторила Катя. — Может быть они уже в Ожерелках?
Она провела по лицу рукой, опустилась опять перед голландкой и с ожесточением принялась кидать в огонь оставшиеся бумаги.
Маруся глазами, полными слез, смотрела на огонь.
Дышать было тяжело.
влетела в комнату пьяная песня. На фоне орудийного грохота она прозвучала дико и как-то страшно.
— Аришка Булкина, — брезгливо сказала Катя. Маруся распахнула окно. На нижней ступеньке крыльца сидел лысый старик, держа во рту незакуренную цыгарку; он протягивал кисет второму старику, пристроившемуся возле крыльца на камне. По мостовой дребезжали повозки беженцев.
Из-за угла соседнего дома, пошатываясь, вышла молодая растрепанная баба.
— И-их! — взвизгнула она.
Старик, сидевший на ступеньке, сплюнул, а другой, задрожав от гнева, крикнул:
— Аришка! Ты бы, сука, хоть в такие-то дни посовестилась.
Баба остановилась, нахально выпятив живот.
— А чем день плохой? — спросила она хрипло. — Всю ночь дождь лил, а сейчас, гляди-кось, солнышко проглянуло, небушко голубеньким становится… Ишь, благодать какая! О чем тужить мне, милый? О большевиках? В восемнадцатом-то году они нас, как липку, ободрали — гладенько… Да я не злопамятная: удирают — и пусть. Мое дело — сторона.
— Вот всыплют тебе немцы — по-другому запоешь. Сад-то не зеленым, а черным покажется.
— Мне всыпят? — Аришка засмеялась. — Да за что же, милый? Что я сделала плохого немцу? Простой народ они не трогают.
Она подошла к крыльцу и, обтерев рукой губы, присела на корточки.
— Угостите, кавалеры, закурить.
Старик, сидевший на ступеньке, яростно замахнулся.
— А ну, прочь! Для такой стервы не то что табаку — навозу жалко.
Аришка обиделась и, ругнувшись матерно, поднялась с земли, качнулась.
«Правда, какая стерва!» — чувствуя в себе огромное желание ударить эту бабу, подумала Маруся.
— Все, — сказала Катя.