своих проявлениях; иногда, глядя на них, начинаешь бояться, что они о чем-то думают.
В свое время существовал закон, обязывавший оснащать все повозки тормозами, и спускаться со склонов можно было только на тормозах. Однако закон не выполнялся: на половине фургонов и повозок тормоза вообще отсутствовали, на другую половину их ставили только изредка. Из-за этого спуск вниз превращался для волов в пытку. Им приходилось удерживать груженые фургоны своими телами. Они запрокидывали головы, доставая кончиками рогов до своих крестцов, и натужно ревели. Мне часто приходилось видеть, как похожие издали на длинных гусениц подводы с дровами, спускающиеся с холмов и направляющиеся одна за другой в Найроби, прибавляли в скорости, заставляя несчастных волов выписывать зигзаги. Иногда у подножия холма волы спотыкались и падали под тяжестью поклажи.
Волы думают: «Такова жизнь, таковы ее условия. Они тяжелы, страшно тяжелы. Но приходится нести свой крест — иного выхода нет. Тащить подводы вниз с холма безумно трудно, можно и умереть от натуги. Но поделать ничего нельзя».
Если бы толстые индусы из Найроби, владельцы подвод, расщедрились на пару рупий и привели в порядок тормоза, если бы медлительный молодой африканец, восседающий поверх груза, сообразил слезть и приладить тормоз, то положение улучшилось бы, и волы спускались бы с холмов без риска для жизни. Однако волы не знают, что у их бед есть конкретные виновники, и продолжают ежедневную героическую борьбу с условиями своей воловьей жизни.
О двух расах
Отношения между белой и черной расой напоминают в Африке отношения между противоположными полами.
Если бы одному из полов сказали, что в жизни другого пола он играет не большую роль, чем другой пол — в его собственной, этот пол был бы шокирован и оскорблен. Если бы возлюбленному или мужу сказали, что он играет в жизни своей любовницы или жены такую же роль, как она — в его, он бы поразился и возмутился. Если бы жене или возлюбленной сказали, что в жизни мужа или любовника она играет ничуть не большую роль, чем он — в ее, она бы лишилась дара речи от негодования.
Рассказы ветеранов, не предназначенные для женских ушей, служат блестящим тому доказательством; беседы женщин, уверенных, что их не подслушают мужчины, доказывают это еще бесспорнее.
Если африканцы услышат, что играют в жизни белых ничуть не большую роль, чем белые — в их жизни, то не поверят вам, а высмеют. Возможно, среди африканцев ходят рассказы, служащие доказательством маниакального интереса белых к кикуйю или кавирондо и их полной от них зависимости.
Сафари военной поры
Когда разразилась война, мой муж и двое шведов, помогавших ему на ферме, вызвались добровольно переместиться к германской границе, где лорд Деламер организовал разведку. Я осталась на ферме одна. Но вскоре пошли разговоры о концентрационном лагере для белых женщин колонии: считалось, что африканцы представляют для них угрозу. Я страшно перепугалась. Меня мучила мысль: если я на несколько месяцев окажусь в этой стране в женском концентрационном лагере, то просто не выживу. Спустя несколько дней у меня появилась возможность подняться вместе с соседом, молодым фермером-шведом, в Кижабе, на железнодорожную станцию, куда прибывали гонцы с границы; сообщаемые ими новости мне надлежало передавать начальству в Найроби.
В Кижабе я поставила палатку рядом со станцией, среди дров для паровозов. Поскольку гонцы прибывали туда в любое время суток, я тесно сотрудничала с начальником станции, индусом-католиком из Гоа. Это был низкорослый, безвредный человечек, исключительно охочий до знаний и совершенно не обращавший внимания на войну. Он засыпал меня вопросами о моей стране и принуждал меня учить его датскому языку, ибо полагал, что наступит время, когда этот язык весьма ему пригодится. У него был десятилетний сын по имени Виктор. Однажды я случайно подслушала, как он учит сына грамматике.
— Виктор, что такое местоимение? — наседал он. — Что такое местоимение, Виктор? Я пятьсот раз повторял тебе одно и то же!
С границы поступали требования продовольствия и амуниции. Я получила письмо от мужа, в котором он просил собрать четыре фургона и направить их ему как можно быстрее. Он предупреждал, что к каравану обязательно надо приставить белого, так как никому не известно, где находятся немцы, а маасаи пришли в величайшее волнение от мысли о войне и активно перемещаются по своей резервации. В те дни считалось, что немцев можно встретить где угодно; мы даже выставили охрану у железнодорожного моста в Кижабе, чтобы противник его не подорвал.
Я наняла для сопровождения фургонов молодого южноафриканца по фамилии Клаппротт, однако накануне выхода, когда фургоны уже были готовы, его арестовали как немца. Никаким немцем он не был и мог это доказать, поэтому вскоре был отпущен и поспешил сменить фамилию. Однако в тот вечер я восприняла его арест как перст Божий, ибо теперь сопровождать фургоны было некому, кроме меня.
Рано поутру, еще при свете звезд, мы начали спуск по бесконечному склону горы Кижабе, направляясь к простершейся внизу саванне — маасайской резервации, переливавшейся в предрассветный час, как стальной лист, у нас под ногами. На фургонах раскачивались фонари, погонщики обрушивали на волов крики и удары бичей. Всего фургонов было четыре, в каждый было впряжено по шестнадцать волов; кроме этого, у меня было пять запасных волов, двадцать один молодой африканец кикуйю и трое сомалийцев: Фарах, оруженосец Исмаил и старый повар, тоже Исмаил, благороднейший старик. Рядом со мной бежал пес Даск.
Я была угнетена тем, что полиция арестовала не только самого Клаппротта, но и его мула, потому что больше мулов в Кижабе не нашлось, и первые несколько дней мне пришлось шагать в пыли рядом с фургонами. Позже я купила в резервации мула с седлом, а немного погодя — еще одного, для Фараха.
Всего я пропутешествовала три месяца. Прибыв на место назначения, я получила поручение привезти имущество крупного американского сафари — сразу после объявления войны американцы попросту бросили его и бежали из страны. Я уже познакомилась с бродами и источниками в маасайской резервации и стала немного говорить по-маасайски. Дороги повсюду были отвратительные — невероятно пыльные и усеянные валунами выше наших фургонов; позднее мы больше путешествовали прямо по саванне. Воздух африканских нагорий ударял мне в голову, как вино: я все время была полупьяной, поэтому радость, которую я испытывала в те месяцы, невозможно описать.
Сомалийцы и я, чувствуя ответственность за государственное имущество, жили в постоянном страхе, что на наших волов покусятся львы. Львы следовали по дороге за большими караванами овец и продовольствия, которые шли теперь к границе один за другим. Пускаясь в путь ранним утром, мы видели в дорожной пыли свежие львиные следы. Ночью, когда волы стояли распряженные, мы ждали, что львы распугают их, и мы никогда не соберем их по саванне. Чтобы предотвратить катастрофу, мы стали обносить загоны и свои стоянки кольцевыми изгородями из терновника, а сами сидели у походного костра с ружьями на коленях.
Здесь Фарах и оба Исмаила чувствовали себя на столь безопасном удалении от цивилизации, что у них развязывались языки, и они принимались рассказывать о невероятных событиях в Сомали, истории из Корана и «Аравийских ночей». Фарах и Исмаил-оруженосец ходили в море: недаром сомалийцы — народ мореходов; кажется, в прежние времена они пиратствовали на Красном море. Они втолковывали мне, что у каждого сухопутного создания есть подводный двойник: у лошади, у льва, у женщины, у жирафа. Все эти твари живут на дне и иногда попадаются на глаза мореходам. Меня также развлекали рассказами о конях, обитающих на дне сомалийских рек и выбирающихся в полнолуние на пастбища ради спаривания с сомалийскими кобылицами, у которых в итоге рождаются красивейшие быстроногие жеребята…