как сразу настроение испортила эта взбалмошная истеричка-малолетка с ее прыжками из окон и криками: „Рожать хочу“. Хочешь рожать, рожай, а орать нечего и на папочку тогда плюнь, хоть даже на такого носорога. А не можешь, так и опять же орать нечего. Кто хочет, так может.
И абортницы почти все попались первичные, плаксивые, пугливые, склочные. Сестра-хозяйка опять пьяная. Сын, болван, на этой дуре жениться собрался и не видит, что дура. Пришлось наорать по телефону, тот, естественно, в долгу не остался, сердце полчаса не могло в порядок придти, а тут еще эту привезли, катетером решила сама себе чистку делать, еле откачали, а тут снова сыновний звоночек, не доорал, не дообзывался, а эта орет, визжит, кровью истекает, стопку пропустить некогда...
Из дыма проступила маленькая двуглавая фигурка и застыла неподвижно. Ход нервных мыслей приостановился, папироса замерла в воздухе, не дойдя до рта. Одел очки и вгляделся. „Однако“, – сказал он сам себе и наклонил туловище вперед. Перед ним стоял мокрый и грязный донельзя малыш, прижимавший к себе такого же мокрого и грязного плюшевого медведя. Их головы были рядом, оба не мигая смотрели на врача. Никто и никогда еще так не смотрел на него, никто и никогда никаким взглядом не мог его смутить, однако сейчас отчего-то не по себе стало врачу.
– Ну, – сказал врач, – и что все это значит? Кто ты и откуда тут взялся?
– Отдайте братика, – тихо прошептал мальчик.
– Чего?
– Братика. Он у вас. Его мама здесь оставила. Он у нее в животике был. Отдайте.
Врач взял малыша за плечи и придвинул к себе.
– Значит ты-и... за братиком? А ты хочешь братика?
Мальчик кивнул, и напряженная мольба и требование в глазах сменилось радостью надежды.
– Отдайте, – совсем тихо сказал он и заплакал беззвучно, одними слезами.
– Как тебя зовут, малыш?
– Алеша. Отдайте!
– И фамилию знаешь?
– Знаю. – Алеша назвал. – Отдайте!
– Хм, редкие малыши свою фамилию знают. М-да, была такая, только вроде я ее не чистил. Значит через другого... Домой мама сегодня пришла?
– Да.
– Тогда, значит, того,..
– Давайте мы с Мишей заберем его.
– А это, значит, Миша у тебя? И вы, значит, по дождю за братиком?
– Отдайте!
Давно уже врача волновало только собственное сердце, да и то тогда только, когда оно начинало сильно болеть, никого и ничего не любил он, к чужой боли относился как профессионал, если мог помочь, помогал, но эмоциям в его сознании места не было, никакие чужие страдания, если они не могли быть им облегчены, не могли его и из равновесия вывести. На всякие слезы: и на детские и на бабьи и на скупые мужские – реагировал как на досадный, нудный осенний дождь: морщился и зевал, но из плачущих, умоляющих Алешиных глаз явно не только слезы, но и некие таинственные флюиды источались и щекотали его всегда спящее подсознание.
Многого всякого такого повидал врач в своей многолетней жизни, чего многим, свою жизнь прожившим, и в белой горячке не привидится, но оказалось, что такого вот взгляда на себя направленного не видал еще. Будто сама взыскующая совесть вышла из его защекоченного сознания и жжет его беспощадным взором, хотя он всегда считал, что она у него содержится в чистоте и порядке и ей к нему не с чем приступить. Он смахнул с Алешиного лица грязь и сказал самому для себя удивительно не своим голосом:
– У тебя нe будет братика, малыш, его убили.
Рот Алеши раскрылся, слезы перестали течь, взгляд его огромных голубых глаз стал совсем страшен и невыносим.
„Как?! – вскричало беззвучно в них. – Маленького человечка?! Его братика?! Живущего в животике у мамы?!“