глаза, – она и сейчас, перед слушателями, зажмурилась, – чтобы не видеть этого. Но я услышала. Нет, я услышала не гром, не грохот вселенной, хотя кто-то, наверное, слышал и это. Наш батюшка, что лазарет мой Могилёвский окормляет, это он так сказал: грохот распада вселенной. Как-то больше красиво звучит, чем страшно. То, что я услышала, было гораздо хуже. Я сразу открыла глаза. И увидела, что перо из неземной птицы ставит черную точку после последней буквы в слове-росписи: «Николай». Вторая чаша уже опускалась в бездну, полностью окутанная серым вонючим туманом, а из тумана неслись радостные вопли – освободились… А услышала я, когда точка была поставлена, хохот. Хохот освободившихся зверей. Не приведи, Господь, кому услышать, когда один-то хохочет, а уж когда миллионная их свора… И еще детский плач. Это уж совсем жутко было… Плач нерожденных детей, нерожденных родителей которых звери пожрали. Сожранная и нерожденная Россия… Не могу объяснить всего того, что навалилось…
– Да уж, – пробурчал полковник.
Остальные слушатели пробурчали нечто нечленораздельное. Все трое смотрели в одну точку на столе, где недавно лежала ладонь сестры Александры с рубцом от державной нити, которой не удержать никому.
– А один плач выделялся. Те уже ушли из ушей, а этот до сих пор остался, самый писклявенький из всех, но из всех один – живой, – последнее слово сестра Александра произнесла выразительным шепотом, и нечто вроде улыбки оформилось на ее тонких губах. – Живой, рожденный!.. Но он… как бы сказать, еще не рожден, но обязательно родится, – сестра Александра озадаченно задумалась. – Вот когда видела все это, так все понятно было, а сейчас… вроде и понимаю… ну, будто из совсем далекого времени он, зверьми окружен, но живой… Истекает кровью недожранная Россия, и он, маленький, плачет-просит, чтоб загнали зверей назад, чтоб нашелся кто-то, кто б нити в державные руки взял…
И вот, нет уже листка перед глазами, а вижу уходящий Царский поезд, и не надо за ним бежать, если ты стоишь на чаше правды, ибо Он тоже всегда на ней, и слышу сзади с чаши прыгать начали, чтоб туда, в пропасть, в туман серый, к радующимся освобожденным… А у меня внутри голос Государев: «Не оборачивайся…» Эх, дяденьки, и как только Он это сказал, так мне захотелось обернуться на этих прыгающих посмотреть! И страх вдруг взял: что ж все прыгают, значит, может оно не зря, одна останешься… Чуть губу себе не откусила, за голову себя схватила, криком закричала: «Не обернусь!» Эх, дяденьки, какие ж мы слабаки! Вмиг все забыто, один страх подлый и желание обернуться! Ну как же! Сзади же, из чаши правды прыгают, куда всю вселенную, зараза, только что сама звала!! Разревелась я тогда… И тут слышу родной голос, слышу то, что на листке у меня записано: «Держись и помни. Николай.» Вот такое вот я видела и слышала.
Полковник Свеженцев глядел перед собой в ту же точку на столе, и видел Царские часы: секундная стрелка – тюк, тюк, тюк, и встала: 15 часов 05 минут. А его полк РГК ведет интенсивный огонь по противнику снарядами, приготовленными и присланными Царем.
Штакельберг смотрел туда же и видел уходящий навсегда Царский поезд и бегущую за ним сестру Александру, которая пытается ухватиться за поручни последнего вагона. А отрыдавшие свое Георгиевские кавалеры и он сам остекленело смотрят ему вслед.
Штабс-капитану Видову тоже некуда было больше смотреть, кроме как туда же, и он видел проступающий портрет и заслоняющий его пепел от кострища.
– Сестрица, а дай листок посмотреть, – сказал Штакельберг.
Листок лег туда же, где недавно лежала ладонь с рубцом. Полковник глядел на него и вновь слышал тюканье секундной стрелки. И когда она встала, слушал тишину, ею созданную, и в первые в жизни понял, что означает «мертвая тишина»…
Барон Штакельберг слышал стук колес уходящего навсегда Царского поезда и слова, начертанные на листке, произносимые голосом, который он, было, слушал каждый день…
Штабс-капитан Видов слышал голос поручика Злынского, снимающего портрет: «Царствовал – виси, отрекся – уноси», гнал этот голос, а он не уходил. Хоть по ушам бей…
Глава 17
– Во принес я вам метелицу, – сказал Штакельберг, – сильнее вчерашней. Теперь уж не разглядеть, да и наверное, уж от окна отошли. Господа, а мне пеплу не отсыплете?
– Отсыплем, только в моем авто. Надо же, как задуло, тут не пепел, нас сдует. Да и развезу я вас, куда кому надо. А вам-то куда? – обратился штабс-капитан к Штакельбергу.
– Вообще-то думал в Царском остаться, дело тут у меня. Питерскую квартиру мою разгромили. Какие-то большевики. Я еще в Ставке был. Когда громили, с женой инфаркт случился, потом парализовало. Неделю назад на юг ее отправил, к брату.
– А чего ж сами-то не поехали? – спросил полковник.
– Да она с братом и поехала, он человек надежный и при всех документах. А эти большевики, мне рассказывали, при погроме такое выделывали!.. Меру сволочизма, судя по рассказу, они превзошли. Кто это такие, кто-нибудь знает?