У ней вышло совсем другое.
— Tu auras, — сказала она нарочно по-французски, — ta charge honorifique — Лидия повторяет ведь, что без этого нельзя быть 'de la maison'.[124]
Он и этого точно не понял, улыбка блуждала по губам, и глаза мягко блестели.
— Нина, — он продолжал все еще вполголоса, — я, мой друг, не хочу утомлять тебя, поздно…
— Нет, ничего… Если ты зашел говорить… Я тебя слушаю.
— Слушать недостаточно… Пора и понять!
— Я боюсь, — выговорила она сдавленным звуком, — боюсь понять тебя.
— Это ирония, Нина? Напрасно!
Голову Александр Ильич поднял и смотрел на нее вбок, но не сурово.
— Напрасно! — повторил он. — Месяц тому назад… там… вот в такую же пору, ты меня оскорбила, назвала ренегатом… И еще чем-то! Я не хочу возвращаться к этому. Я забыл… Я мог бы уйти в самого себя, в законное чувство задетой гордости… Но я стою за брак, за супружеский союз!.. Без уважения, а стало, и без взаимного понимания он немыслим!
Еще ниже опустила она голову, позади его спины, и не хотела смотреть на него, чтобы ничто не изменило ей…
Ведь он пришел не каяться, а произнести объяснительную речь. В нем все теперь установлено. Назад ему ходу нет…
— Ты меня слушаешь, Нина? — отеческим тоном спросил он.
— Слушаю!.. — прошептала она, но не повернула к нему головы.
— Ты до сих пор не можешь расстаться с образами, созданными твоею фантазией, твоей восторженной головой!.. Человек в сорок лет и мальчик в двадцать!..
'Да, это эволюция, я знаю', — думала она, и холод сжимал ей сердце.
— Мы с тобой теперь с глазу на глаз, — скажи мне, разве я был когда-нибудь злоумышленником против всего социального строя?.. Я даже не конспирировал!.. Это тебе прекрасно известно.
Она не возражала.
— Увлекался идеями известного сорта? Да!.. Мечтал о всемирном братстве и равенстве, болтал и за это поплатился и потерял несколько лет в безвкусной и бесплодной жизни в деревне. На первых порах я сознательно, а отчасти по тогдашней моде, братался с народом, жал и косил, носил мужицкую рубашку, прощал недоимки… И опять болтал всякий вредный вздор… Вредный! Я это говорю прямо, не боюсь ничьих обличений! Я и сейчас желаю добра мужику… Я от него не отказываюсь… Но я отказываюсь принижать себя до него… А до меня ему далеко.
Фраза вырвалась у него гораздо сильнее и горячее, чем все предыдущее.
Но Антонина Сергеевна притихла под вкрадчивые звуки его оправдательной речи. Ей опять захотелось верить ему… Почему же он не может так чувствовать?.. С мужиками он до сих пор не бездушен, честностью в делах он известен во всей губернии, не прочь принять участие во всем полезном, что затевалось в городе.
— Только теперь, — продолжал он, одушевляясь, и голос его стал проникать в ее душу, — я и могу действовать с авторитетом, как представитель целого сословия.
— Да, — чуть слышно перебила она. — Оставайся на твоем посту… если тебе нужно влияние, власть. Но зачем?..
Она не договорила. Александр Ильич понял ее на полслове.
— Я знаю, какой упрек ты мне кинешь. И не ты одна. Даже почтеннейший шурин твой Виктор Павлович Нитятко, в своем половинчатом чиновничьем фрондерстве! Тщеславие! Лакейство! — кричите вы. Пора же, мой друг, понять, что мне необходимо похоронить свое прошедшее… А для этого средство одно: заставить всех молчать.
Тут он встал и сделал несколько шагов по комнате.
— Я слишком дорогою ценой поплатился за пустейшие, в сущности, грехи юности. Повторяю еще раз: злоумышленником я никогда не был и не желаю, чтобы обо мне сложилась легенда, которая вредила бы моей теперешней дороге.
— Дороге, — беззвучно повторила за ним Антонина Сергеевна.
— Да, дороге! У нас нельзя делать ни добра крупного, ни крупного зла, не заняв известного положения. Это элементарно. Не служебное только положение. Но и в том слое, который не одна твоя сестра называет 'le vrai monde'. Что мне за дело до общественного мнения? Где оно у нас?.. В газетах, что ли? Им скажут: 'цыц!' — и кончено. Власть должна быть в руках. Фактическая власть… Не для своих мелких целей, — я не корыстолюбец, — а для дела.
Глаза его получили опять стальной острый блеск, щеки побледнели, голова откинулась назад. Голос вздрагивал.
Она сидела на ручке кресла и нервно переводила дыхание. Точно молотком по голове били ее эти возгласы властного человека, почуявшего, что перед ним может открыться широкая дорога ценою уступок, без которых нельзя быть тем, чем он хочет быть.
Ни возражать, ни соглашаться с ним она не могла.
— Это, Нина, мое credo![125] Больше нам нечего возвращаться к нему… Рано или поздно ты поймешь своего мужа… голова у тебя до сих пор колобродит — вот беда! Ты все еще не решаешься бросить твою бесплодную игру в какую-то оппозицию… И ты только высушишь себя… Женщина должна жить сердцем… Как будто у тебя нет самых святых интересов?.. Наши дети?.. Добро без фраз и тенденциозности?.. Чем твой муж будет влиятельнее, тем больше средств делать такое добро.
'Дети, — готова она была крикнуть и уже подняла голову, — я вижу, что из них выйдет. Они твои, а не мои дети. Добро?.. Какое?.. Ездить по приютам в звании dame-patronesse,[126] помогать твоему ненасытному тщеславию, поддерживать связи в высших сферах, делать визиты и приседать?'
Но она промолчала и опять беспомощно опустила голову.
Александр Ильич взялся за боковой карман фрака.
— Я сохранил для тебя номер газеты… и отметил карандашом одно известие. Вот твоя область, друг мой… Это посимпатичнее обветшалой игры в оппозицию… Однако поздно… Почивай!
Он приложился губами к ее волосам и вышел из комнаты тихими шагами, красивый и представительный.
— Не верю, не верю! — говорила она шепотом, двигаясь машинально около письменного стола с газетным листком в руках.
Как бы гладко и ловко ни оправдывал он себя, она потеряла любимого человека.
Потом правая рука ее потянулась к газете, стала развертывать, и глаза искали, где отчеркнуто карандашом.
Это было известие в несколько строк, в отделе городских происшествий, мелким шрифтом.
В первый раз Антонина Сергеевна пробежала строки затуманенным взглядом, плохо понимая. Но два слова поразили ее. 'Усмотрена повесившеюся', — перечла она и пробежала еще весь столбец. Девочку, у портнихи, так истязала хозяйка, что она не выдержала и повесилась на оконной раме. Девочка двенадцати лет!..
Вот что хотел ее муж показать ей! Зачем?.. В виде нравоучения?.. Обратить ее к простому, нетенденциозному добру?
Он сделал это с умыслом, точно в пику ей. Но что ж из этого? Разве это полицейское дознание — единственный редкий факт? Сотни других детей терпят ужасную долю в этом пляшущем Петербурге! И кому же спасать их от увечий и самоубийств, как не женщинам в ее положении? Как это отзывается прописью и какая это правда, вечная и глубокая, в своей избитости.
'Высушишь себя!' — повторяла Антонина Сергеевна слова мужа.
Это сказал он, уже давно высохший честолюбец! Но полно, не прав ли он? Где ее сердце? И во что же