Для этой новой среды хотим мы писать и прибавить наше слово дальних странников к тому, чему их учит Чернышевский с высоты царского столба, о чем им говорят подземные голоса из царских
Естественный рост Чернышевского как писателя-философа и ученого был сломлен, когда ему исполнилось тридцать четыре года. Вторая половина его жизни – это каторга, поселение в Вилюйске, возвращение в глухую провинцию под негласный надзор полиции.
Но и в этих условиях он ни разу не дрогнул, не выказал ни тени малодушия. Он не проронил ни одной жалобы за долгие годы томительного существования в Сибири. С самого начала этой драмы – с момента водворения в Петропавловскую крепость – до последних дней острожной жизни в Вилюйске он в самых радужных тонах изображал в письмах к родным свое положение. Уверенный в своей юридической невиновности, он внешне не проявлял сначала даже интереса к ходу своего дела («Это все вздор, не стоит и думать»). И позднее, очутившись в Сибири, он неизменно подчеркивал свое презрение к решению царского суда, основанному на подлогах и лжесвидетельствах. На вопросы о приговоре он постоянно отвечал: «Читали что-то, а что именно – решительно не помню».
Когда один из конвоиров, сопровождавших Чернышевского в Сибирь, поинтересовался, каким «рукомеслом» он занимался в России, Чернышевский, улыбаясь, ответил: «По писарской части маялся… По писарской, по писарской!..»
XXVIII. Кадая
По возвращении в Петропавловскую крепость с Мытнинской площади после церемонии «гражданской казни» Чернышевского ждало еще одно испытание: в крепость приехали проститься с ним жена со старшим сыном, братья и сестры Пыпины, Терсинский, Елисеев, Боков и Антонович.
Николай Гаврилович держался с поразительным спокойствием и выдержкой. «…Мы проводили Николю без слез, – писала Е.Н. Пыпина родным в Саратов. – Поплакать нам не случилось потому, что он сам был довольно весел, потом нужно было слишком много сказать друг другу…»
– Как сначала я имел право говорить, так и теперь его имею, что против меня у них не было никаких оснований вести так дело… – говорил родным Чернышевский.
Он отлично знал, что царское правительство не располагало уличающими его материалами, что все было грубо подтасовано и основано на фальшивках.
Еще десять лет тому назад, в первых беседах со своей будущей женой, Чернышевский, предчувствуя ожидавшую его участь, говорил ей: «Меня каждый день могут взять… у меня ничего не найдут, но подозрения против меня будут весьма сильные. Что же я буду делать? Сначала я буду молчать и молчать. Но, наконец, когда ко мне будут приставать долго, это мне надоест, я выскажу свои мнения прямо и резко. И тогда я едва ли уже выйду из крепости».
Нечто сходное сказал он теперь своей двоюродной сестре в одно из последних свиданий в Петропавловской крепости.
– Это еще хорошо для меня, такое событие, как вся эта история, теперь, во всяком случае, я имею полное сознание несправедливости и пристрастия господ, решавших дело. Не будь этого, очень вероятно, что
Чернышевского не оставляла надежда, что ему удастся, хотя бы под псевдонимом, печатать свои произведения и тем самым поддерживать материально семью. Прощаясь с Антоновичем, он оказал, что и на каторге непременно будет писать много и постарается присылать свои статьи для помещения в «Современнике», и что если их нельзя будет печатать с его именем, то нужно попробовать подписывать псевдонимом, или, чтоб они представлялись в редакцию через подставное лицо, например через друга Антоновича – Л.И. Розанова.
Он полагал, что, по крайней мере, беллетристические произведения, подписанные вымышленной фамилией, найдут себе место на страницах журнала. Но этим надеждам Чернышевского не суждено было сбыться. О печатании его произведений в России, даже под псевдонимом, не могло быть и речи. Власти не собирались повторять «ошибку», допущенную ими при опубликовании романа «Что делать?», получившего такой горячий отклик со стороны широких слоев читателей.
Перед отправлением в Сибирь он составил список своих рукописей и тех книг, над которыми работал в крепости, прося передать их А.Н. Пыпину. Однако бумаги его так и не вышли из недр Третьего отделения и были обнаружены в архиве Петропавловской крепости лишь после Великой Октябрьской революции.
Трудный и долгий путь предстоял Чернышевскому от Петербурга до Нерчинского завода, через Вятку, Пермь, Екатеринбург, Тюмень и Тобольск. Родные его озаботились о том, чтобы облегчить ему это длительное путешествие. Экипаж и необходимые вещи были доставлены ими к воротам крепости в назначенный день и час. Но предварительное разрешение, данное на это администрацией, оказалось обманным: вечером 20 мая Чернышевский был отправлен в почтовой телеге, под охраной двух жандармов в «Тобольский приказ о ссыльных».
Благонадежный конвой, непродолжительность остановок, быстрое следование в пути – вот о чем усердно заботилось начальство, знавшее, что «известное значение Чернышевского в литературе доставляет ему поклонников, преимущественно из людей молодых, способных к
5 июня 1864 года Чернышевский прибыл в Тобольск, где его определили в местную тюрьму, так как предстояла недельная остановка. Здесь временно размещены были польские повстанцы. В дальнейшем с некоторыми из них Чернышевский отбывал каторгу в Забайкалье. В Тобольске познакомился с ним С. Стахевич, оставивший воспоминания и об этой встрече и о совместном их пребывании впоследствии в Александровском заводе. «Некоторые из поляков, – пишет Стахевич, – зайдя по своим делам в тюремную контору, прибежали оттуда и позвали меня: «Идите в контору, – земляка вашего привезли, русского».
Войдя в тюремную контору, Стахевич тотчас узнал в привезенном узнике Чернышевского. Еще несколько лет назад он видел у одного из своих товарищей по университету фотографическую карточку властителя умов молодого поколения. На карточке той Чернышевский был без усов и без бороды, с густой шевелюрой.
Теперь перед Стахевичем стоял похожий на этот портрет Чернышевский, только волосы его были коротко острижены, и это несколько изменило его облик.
«Где-то я уже видел его раньше», – подумал Стахевич. И тут, как в сновидении, мелькнула перед ним сцена, происшедшая в августе минувшего года. Стахевич, находившийся тогда в заключении в Петропавловской крепости, был однажды вытребован в Сенат для чтения вопросов, заданных ему следственной комиссией, и его ответов на эти вопросы. Сопровождавший Стахевича полицейский чиновник привел его в большую комнату, расположенную рядом с присутственной, и, усадив около длинного стола, куда-то удалился. Ожидая вызова, Стахевич обратил внимание, что на противоположном краю стола какой- то человек в очках перелистывает толстый канцелярский фолиант, часто наклоняется к этому фолианту очень низко, так что бородою почти касается рассматриваемых листов, и быстро набрасывает заметки на бумаге. Стахевича поразило сходство этого человека с изображением Чернышевского на фотографии, которую он видел у своего университетского товарища.
«В самом деле, должно быть, он, – подумал Стахевич. – А фолиант этот, очевидно, канцелярское дело о его провинностях; дело толстущее, много, должно быть, обвинений против него; помоги ему бог выпутаться из этой передряги».