фигурой Вечной Женственности: обольщению равно чужды оба этих важнейших указателя женщины в западной традиции. И не найти здесь также ни идеальной жертвы в образе девушки, ни идеального субъекта под видом обольстителя, как нет отдельных фигур жертвы и палача в жертвоприношении. Ее завораживающее воздействие — это гипнотизм мифического существа, загадочного партнера, равноправного с обольстителем протагониста в этом по сути литургическом пространстве вызова и дуэли.

Какой разительный контраст в сравнении с 'Опасными связями'! У Лакло обольщаемая женщина находится на положении осажденного замка, по образу военной стратегии эпохи — не столь статичной, правда, как некогда, но чья конечная цель все та же: капитуляция. Жена президента — крепость, подвергаемая осаде и вынуждаемая к сдаче. Никакого соблазна — полиоркетика чистой воды.

Соблазн тут в ином плане: не от соблазнителя к жертве, но между соблазнителями, от Вальмона к Мертей, преступным сговором разделяясь по вставленным между жертвам. То же у Сада: в действии и на подъеме от своих собственных преступлений только тайное общество палачей, жертвы вовсе не в счет.

Здесь и не пахнет той тонкой наукой переворачивания, которую еще Сунь-цзы ввел в военное искусство, которая заметна в философии дзен и восточных боевых искусствах, или, наконец, в обольщении, как рисуется оно Киркегором, где обольщаемая девушка со всей своей страстью, всей своей свободой целиком и полностью включается в движение обольщающей стратегии. 'Она была загадкой, которая загадочно в себе самой несла свое собственное решение'.

Все в этой дуэли определяется переходом от этики к эстетике, от наивной страсти к страсти рефлектированной:

'Теперь ее страсть можно еще назвать наивной, когда же в ней произойдет душевный переворот, а я начну отступать, она употребит все усилия, чтобы удержать меня; для этого у нее будет только одно средство — страсть, и она направит ее против меня как единственное свое оружие. То чувство, которое я искусственно разжигаю в ней, заставляя смутно предугадывать и желать чего-то большего, разгорится тогда ярким пламенем и будет от меня требовать того же. Моя страсть, сознательная, обдуманная, уже не удовлетворит ее; она впервые заметит мою холодность и захочет побороть ее, инстинктивно чувствуя, что во мне таится та высшая пламенная страсть, которой она так жаждет. Тогда-то ее неопределенная наивная страсть превратится в цельную, энергичную, всеохватывающую и диалектическую, поцелуй приобретет силу, полноту и определенность, объятия сконцентрируются'.

С.181-182

Этика — это простота (желания в том числе), это естественность, включающая в себя бесхитростную любезность молодой девушки, спонтанный порыв ее наивной прелести. Эстетика — это игра знаков, это искусственность; искушенность — это обольщение. Всякая этика должна разрешаться в эстетику. Для киркегоровского обольстителя, как и для Шиллера, Гёльдерлина, даже Маркузе, переход к эстетике означает высочайшее движение, которому только может отдаться род человеческий. Однако эстетика обольстителя не слишком на это похожа: характер ее не божественный, не трансцендентный, но ироничный и скорее дьявольский — у нее форма не идеала, но остроумной шутки — она не превышение этики, но перегиб, отклонение, совращение, обольщение, ясно что преображение — но в зеркале обмана. Вместе с тем эту стратегию приманки, свойственную обольстителю, нельзя назвать и каким-то извращенным движением, она составной частью включается в эстетику иронии, что нацелена на превращение заурядного телесного эротизма в страсть и остроумие:

'Я замечаю, что Корделия всегда пишет мне: «мой», но у нее не хватает духу назвать меня так в разговоре. Сегодня я сам нежно попросил ее об этом. Она было попробовала, но сверкнувший как молния мой иронический взгляд лишил ее всякой возможности продолжать, хотя уста мои и уговаривали ее изо всех сил. Вот такое настроение мне и нужно'.

С. 197-198

'Она похожа теперь на Афродиту, олицетворяя собой и телесную, и душевную гармонию красоты и любви, с тою лишь разницей, что она не покоится, как богиня, в наивном и безмятежном сознании своей прелести, а взволнованно прислушивается к биению своего переполненного любовью сердца и всеми силами борется с мановением бровей, молнией взора, загадочностью чела, красноречием вздымающейся груди, опасной заманчивостью объятий, мольбой и улыбкой уст, словом — со сладким желанием, охватывающим все ее существо! В ней есть и сила, энергия валькирии, но эта сила чисто эротическая и умеряется каким-то сладким томлением, веющим над нею… Нельзя, однако, оставлять ее слишком долго на этой высоте настроения…'

С 198-199

Ирония неизменно предотвращает губительное излияние, которое могло бы предвосхитить исход игры и перекрыть небывалые возможности каждого из игроков, каковые только соблазн способен развернуть в полной мере за счет подвешенности, иронической уклончивости, за счет развенчания иллюзий, оставляющего открытым эстетическое пространство.

Порой обольститель выказывает-таки слабость. Так, ему случается, в приливе чувств, затянуть панегирическую литанию во славу женской красоты — она дробится до бесконечности, детально выписывается в мельчайших эротических нюансах (с. 203, 204, 205), затем вновь собирается единой фигурой в пылком воображении всеохватывающего желания — это Божеское видение, — но тотчас перехватывается и проворачивается обратимостью в воображении дьявольском, холодном воображении видимости: женщина — греза мужчины — вот, кстати, и Бог извлек ее из мужчины во время сна. Потому она имеет все черты сновидения — и в ней, можно сказать, остатки дневной реальности смешиваются и сливаются в грезу.

'Она перестает быть мечтой, сновидением, т. е. пробуждается лишь от прикосновения любви. В период сновидений и грез женщины можно, однако, различить две фазы: когда любовь грезит о ней и — когда она сама грезит о любви'.

С.205

Стоит ей полностью отдаться, и все для нее закончится, она умрет, она утратит эту прелесть видимости, станет полом, станет женщиной. Одно мгновение, последнее, 'когда она стоит в своем венчальном наряде, и весь блеск и пышность его бледнеют перед ее красотой, а она сама бледнеет перед чем-то неизвестным…' (с.213), она сверкает еще блеском видимости — потом будет слишком поздно.

Таков метафизический удел обольстителя — красота, смысл, субстанция и превыше всего Бог — этически ревнуют самих себя. В большинстве своем вещи этически ревнивы к себе самим, они хранят свою тайну, блюдут свой смысл. Что же до обольщения, которому больше дела до видимости и до дьявола, то оно эстетически ревнует самого себя.

Вопрос, который задает себе Йоханнес после заключительных перипетий истории, когда Корделия ему отдается — бросается в его объятия, а он немедленно бросает ее, — звучит так: 'Остался ли я в своих отношениях к Корнелии верен священным обязательствам моего пакта? — Да, т. е. обязательствам моего союза с эстетикой. Моя сила в том и заключается, что я постоянно остаюсь верен идее… Не переступил ли я хоть раз во все это время законов интересного? — Ни разу' (с.213–214). Ибо просто соблазнять, и больше ничего, интересно только в первой степени — здесь же речь идет об интересном во второй степени. Это возведение в степень, эта потенциализация — тайна эстетики. Только интересное интересного обладает эстетической силой соблазна.

Трудами обольстителя природные прелести девушки так или иначе доводятся до чистой видимости, зажигаются блеском и сверкают в чистой видимости, т. е. в сфере соблазна, — и там уничтожаются. Ведь в большинстве своем вещи, увы, обладают смыслом и глубиной, но лишь некоторые достигают видимости — и лишь они одни абсолютно обольстительны. Обольщение состоит в динамике

Вы читаете Соблазн
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату