преображения вещей в чистую видимость.
Вот почему обольщение увенчивается мифом, в умопомрачении видимостей — за мгновения до того, как исполнится в реальности. 'Все рисует мне чудную картину, рассказывает волшебную сказку. Я сам становлюсь мифом о самом себе… Да разве все происходящее теперь — не миф? Я спешу на свидание; кто я, что я — не имеет значения; все конечное, временное исчезло, остается вечное… Поезжай же, насмерть загони лошадей, пусть они рухнут оземь у крыльца — только не медли ни одной секунды, пока мы не на месте!' (с. 222).
Только одна ночь — и все кончено: 'Я не желаю более видеть ее'. Она отдала все, она погибла, как гибнут многочисленные героини-девы греческой мифологии, превращаясь в цветы и в этой второй участи обретая странную растительную и замогильную прелесть, отголосок обольстительной прелести их первой судьбы. Но, как жестоко замечает киркегоровский обольститель, 'минули давно те времена, когда обманутая девушка могла превратиться с горя в гелиотроп' (с.233). Еще более жестоко и довольно-таки неожиданно другое замечание: 'Будь я божеством, я сделал бы для нее то, что Нептун для одной нимфы, — превратил бы ее в мужчину'. Это равнозначно утверждению, что женщина не существует. Существуют только девушка и мужчина, одна благодаря возвышенности своего состояния, другой в силу своей способности погубить ее.
Но мифическая страсть обольщения не перестает быть ироничной. Ее венчает последняя меланхолическая черточка: обстановка дома, которая послужит декорацией для любовной сцены. Момент подвешенности, в которой собраны обольстителем все разрозненные черты его стратегии, и он созерцает их словно перед смертью. Вместо ожидавшейся торжественной декорации — меланхолическая раскопка омертвевшей истории. Все тут воссоздано с целью мгновенно пленить воображение Корделии в тот последний момент, когда судьба ее круто переменится; маленькая гостиная, где они встречались у нее дома, с таким же диваном, чайным столом, лампой, как все это 'едва не было' прежде, и как все это
Корделия уже не появится на сцене, если не считать тех нескольких отчаянных писем, которыми открывается повествование, — и само отчаяние это выглядит странно. Ведь формально ее не назовешь ни обманутой, ни обкраденной в собственном желании — а была она
'Горе такой жертвы было не сильным, но естественным горем обманутых и покинутых девушек: она не могла облегчить своего переполненного сердца ни ненавистью, ни прощением. Посторонний глаз не мог уловить в ней никакого видимого изменения, она продолжала жить по-прежнему, доброе имя ее оставалось незапятнанным, но все ее существо как бы перерождалось, непонятно для нее самой, невидимо для других. Ей не нанесено было никакой видимой раны, жизнь ее не была грубо надломлена чужой рукой, но как-то загадочно уходила вовнутрь, замыкалась в самой себе'.
Страх быть обольщенным
Пусть даже соблазн — страсть или судьба, чаще всего верх одерживает обратная страсть: не поддаться соблазну. Мы бьемся, чтобы укрепить себя в своей истине, мы бьемся против того, что хочет нас совратить. Мы отказываемся соблазнять из страха быть соблазненными.
Все средства хороши, чтобы этого избежать. Мы можем без передышки соблазнять другого, только бы самим не уступить соблазну — можно даже притвориться обольщенным, чтобы положить конец всякому обольщению.
Истерия соединяет страсть обольщения со страстью симуляции. Она защищается от соблазна, расставляя знаки-ловушки: всякая вера в них у нас отнимается как раз тогда, когда они поддаются прочтению подчеркнуто обостренно. Все эти терзания, преувеличенные угрызения совести, патетические шаги к примирению, нескончаемые увещевания и подзуживания, вся эта круговерть с целью разрушить цепь событий и обеспечить собственную неприкосновенность, это навязываемое другим умопомрачение и эта ложь — все это род окрашенного соблазном устрашения-сдерживания со смутным намерением не столько соблазнить самому, сколько ни в коем случае не дать соблазнить себя.
Ни задушевности, ни тайны, ни аффекта — такова истеричка, которая целиком отдается внешнему шантажу, погоне за эфемерным, зато тотальным правдоподобием своих «симптомов», абсолютному требованию заставить других поверить (как мифоман со своими историями) и одновременному развенчанию всякой веры — причем не пытаясь даже использовать иллюзии, разделяемые другими. Абсолютный запрос при полной невосприимчивости к ответу. Запрос, растворяющийся в знаковых и постановочных эффектах. Соблазн тоже смеется над истиной знаков, но он-то ее превращает в обратимую видимость, тогда как истерия играет ею, но ни с кем не желает разделить эту игру. Как если бы она себе одной присвоила весь процесс обольщения, перебивая собственные ставки и сама себя взвинчивая, другому же не оставляя ничего, кроме ультиматума своей истерической
Сегодня большинство знаков, сообщений (в числе прочего) навязывается нам именно таким истерическим способом, предполагающим устрашением заставить нас говорить, верить, получать удовольствие, способом шантажа, вынуждающего на слепую психодраматическую сделку лишенными смысла знаками, которые между тем все умножаются и гипертрофируются как раз по причине того, что в них нет больше тайны и что им нет больше доверия. Знаки без веры, без аффекта, без истории, знаки, которых ужасает сама идея обозначать что-либо — совсем как истеричку ужасает мысль, что она может быть соблазненной.
В действительности истеричку ужасает бездна отсутствия, зияющая в самом сердце нашем. Ей нужно себя опустошить, своей нескончаемой игрой изгнать это отсутствие, в тайнике которого еще могла бы расцвести любовь к ней, где она сама могла бы еще себя любить. Зеркало, позади которого, на грани самоубийства, но умея приплести самоубийство, как и все прочее, к процессу театрального и запирательского обольщения, — она остается бессмертна в своей показной изменчивости.
Тот же процесс, но как бы обратной истерии, при анорексии, фригидности, импотенции: превратить свое тело в изнанку зеркала, стереть с него все знаки соблазна, лишить его очарования и сексуальности точно так же предполагает шантаж и ультиматум: 'Вы меня не соблазните, только попробуйте, я бросаю вам вызов'. Тем самым соблазн проступает даже там, где он отвергнут — в отказе от соблазна, поскольку вызов — одна из основных его модальностей. Только вызов должен все-таки оставлять место для ответа, должен быть готов (сам того не желая) уступить ответному соблазну, в данном же случае игра прерывается. Прерывается опять-таки телом, но если здесь инсценируется
Проблема, таким образом, не половая или пищеварительная импотенция, со всем ее кортежем