А что делается у нас внутри – кому какое дело? Люди – черствые оболочки, под которыми прячется израненная душа.
Спал я почти до полудня – как обычно. Это ведь естественно, что бы ни говорили окружающие – я ночной человек, и я очень люблю ночь. Днем я скован, заторможен и лишь ночью обретаю некое подобие свободы. Мои окна выходят наружу, и, в отличие от многих других жильцов нашего подъезда, я могу наблюдать ночную жизнь своего города. Это очень интересно: смотреть сверху вниз, как шебуршится ночная жизнь. Ночами меня всегда тянет на улицу – я хочу пройтись по пустынным асфальтовым рекам одной теплой летней ночкой, и чтобы пыльные кроны деревьев раскачивались у меня над головой, и иногда в них поблескивали летние теплые звезды.
Может быть, я прошелся бы вдоль всего Верхнего города, миновал эти одинаковые серые, но такие уютные коробки домов и добрался бы до нашей речки Мелочевки – днем видно, какая она грязная, по ней плывут шины, доски с приусадебных хозяйств и иногда мертвые собаки. Но ночью – ночью речка обретает удивительное очарование. Особенно плотина – место, где вода падает. Я читал, что если человеку в горе постоять у быстро бегущей воды, то его скорбь смоет и унесет – уплывет она в какие-нибудь сияющие дали.
Если так, плотина – место, где горести могут застаиваться. Можно представить: сотни и сотни чужих горестей скопились на черных, выступающих из воды камнях сразу позади плотины. Все время падающая вода вырыла подобие котлована, в котором теперь скапливаются приплывшие по реке многочисленные предметы, все, что она захватила на дальнем своем пути. Там и находит последнее пристанище большинство речного сора – кроме того, что прорвется дальше и продолжит свое путешествие.
Мне иногда кажется, что жизнь чем-то похожа на реку, и на ней есть своя плотина, там воды судьбы пенятся и ревут, и я не могу плыть дальше.
Куда плыть? Этого я и сам не знаю, но иногда меня вдруг охватывает ощущение беспричинного счастья и близкой дороги. Я смотрю на самолеты, а стук колес уходящего из города поезда отзывается во мне дрожью.
Еще мне нравится, как восходит месяц – появляется из-за дома напротив и некоторое время, как желтый кот, сидит на его крыше, а потом взлетает в вышину. Полная луна красива – но узкий молочный серп кажется случайно закинутым на небо произведением искусства.
Такова моя ночь. Никогда не засыпая раньше двух, я предаюсь мечтаниям, свернувшись в своей кровати. От этого захватывает дух, и иногда я совершенно отключаюсь от реальности, полностью погрузившись в свой иллюзорный мир.
Вот так проходят ночи – серебристо-синее время чудес. Дни же все одинаковые. Они серые и, в особых случаях, черные. Иногда я ловлю себя на том, что совсем не хочу просыпаться. Правильно, лучше остаться здесь, в уютном гнезде кровати, что с двух сторон огорожена стенами, с третьей – частично письменным столом и шкафом, а с четвертой – торцом упирается в окно так, что лежа можно видеть крыши домов и кусок звездного неба.
Моя мать вешает в ванной четыре полотенца, все разных цветов. Синее, красное, зеленое и роскошное махровое черно-белое. И все чаще я ловлю себя на том, что вытираюсь тем полотенцем, которое подходит под мое настроение. Так, если я чувствую себя более менее прилично, то вытираюсь синим – цвета летнего неба. Если что-то тревожит меня, зачастую использую красное. Темно-зеленое означает тоску и полную жизненную апатию, которая в особо тяжелых случая переходит в черное.
Может, это ненормально? Да какая разница, все равно об этом никто не узнает.
Все, хватит, пожалуй. Я и так написал сегодня слишком много. Но что поделать, что-то бьется внутри и требует изливать свои мысли на бумагу. Иначе я не могу. Может быть, я не такой, как все? Может быть, я даже гений?
В одном я соглашаюсь с отцом – скучным и неинтересным человеком, который совсем не понимает меня – все-таки я слишком много думаю для своих семнадцати лет.
6
Бомж Васек бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла. Жизнь его стала бегом, и бег был длиною в жизнь. Кто бы мог подумать, что пятидесятилетний одышливый алкоголик с зарождающимся циррозом печени может так бежать? А между тем ему стало казаться, что он уже способен выиграть марафонский забег, так долго несли его ноги по пустынным улицам.
Взорвавшийся где-то внутри него мир не собирался принимать устоявшиеся очертания. Напротив – он все расширялся, образовывал какие-то свои неведомые галактики и солнечные системы, в которых действовали непонятные и неестественные законы.
Если бы Василий закончил факультет философии в областном вузе, на который так стремился попасть в золотые годы, он бы наверняка задался бы вопросом: «Почему? Ну почему это произошло именно со мной? Почему из двадцати пяти тысяч людишек моего родного города ЭТО свалилось именно на меня?» – вечный вопрос неудачников и самокопателей.
Но Васек не кончал филфак, и к тому же за долгие годы своего бомжевания обрел известный фатализм и покорность судьбе. Потому в данный момент он был озабочен одной единственной мыслью – выжить!
А люди, у которых остается единственная мысль, способны горы свернуть.
Покинув территорию свалки и оставив Витька погибать мучительной смертью в объятиях адского зеркала, Василий с полчаса бегал по затемненным и кривым улочкам Нижнего города. Свет редких фонарей пролетал по лицу, освещал вытаращенные безумные глаза, полураскрытый рот с каплями слюны в уголках. Сначала Васек орал, потом сорвал голос и осип, так что мог только хрипеть. Телогрейка его распахнулась, холодный дождик заливал за шиворот, бежал холодными струйками по спине.
В конце концов, инстинкт вывел Васька к лежке.
Лежка заменяла бездомной братии квартиры. Под это нехитрое определение подходили как ветхие шалаши со стенами из рваного брезента и полиэтилена, или хибары из бревен пополам с фанерными щитами, так и комфортабельные апартаменты на семерых в канализации с паровым отоплением.
Личная лежка Васька представляла собой промежуточный вариант: это был наполовину раскуроченный ржавый контейнер, из тех, что служат для транспортировки грузов морем. Часть крыши Васильева дворца отсутствовала, что позволяло в зимние, морозные дни разводить костер, не боясь отравиться при этом дымом. Двери контейнера тоже отсутствовали и были заменены подобием ширмы из мешковины и ломкого от времени полиэтилена. Там, где крыша сохранилась (заботливо обработанная новым хозяином на предмет протечек), было темновато, но уютно, и обреталась целая гора тряпья. Здесь же лежали кипа газет и