дни ни на что не реагировала. А Батаня рассуждала о том, что кое-что из сундука можно было бы продать, но теперь все пропало. И книги можно бы продать, хотя с книгами плохо. Она говорила, что все «такие» теперь таскаются с книгами. И садилась на своего конька, начинала рассуждать, что «им» надо бы уметь смотреть хоть на два шага вперед. Что «все это» разумный человек должен был знать заранее и хоть о детях подумать. Потом она смотрела на маму и вдруг умолкала.

А я придумала, как вернуть вещи. Но сказать боялась. Я пошла к нашим соседям из номера восемь. Сунаркин папа был арестован чуть раньше нашего, и они собирались куда-то уезжать (не успели, потому что еще через пару дней арестовали ее маму, а саму Сунарку забрали в детский дом). У них в комнате был балкон, на который выходило окно моей комнаты. Я договорилась с соседкой. Потом вечером привела Мику и Борю Баринова. Мы часа два кантовались где-то в необъятных коридорах нашего дома. А когда жизнь в доме замерла, пришли к Сунарке, через балкон влезли в нашу квартиру. И стали таскать книги — на балкон, потом в комнату, потом на цыпочках, бегом по коридору к нам. Потом мы тем же путем волокли сундук. Я думала, что мальчики с этим не справятся, такой он был неподъемный и никуда не пролезающий. Но пролез! Мы только продавили одно стекло. Я страшно испугалась, когда раздался звон. Но прохожих на улице не было, а в доме никто, видимо, не услышал. Батаня смотрела на всю эту процедуру тревожно, но не осуждающе. Мама продолжала молчать. Потные усталые мальчики собрались уходить. Я их вывела по черной лестнице во двор и вернулась. Мама опять молчала. Батаня сказала мне «умница» и дала сверточек, чтобы я выбросила в общее ведро на общей кухне. Я спросила, что в нем. Батаня не ответила, только взглядом показала на сундук. На нем уже не было трех бордово-коричневых печатей. Сундук как сундук — ничего особенного. Крепкий.

Прожил с нами в Ленинграде. Приехал в Москву снова. Всегда стоял у мамы в комнате. Теперь стоит у меня. Кто-то недавно сказал, что его давно пора выбросить. Ни за что! Во-первых: он, может, еще из Батаниного приданого. Во-вторых, свидетель, неживой, но свидетель.

Общее количество детей в «Люксе» уменьшалось не так быстро, как уводили взрослых. Семью перемещали в дворовый, «нэпманский» флигель. Спустя какое-то время обычно арестовывали маму. Потом ребенка увозили в детдом. Или его забирали родственники. А те, кто постарше — ну, вроде меня — обычно быстро сами куда-то уезжали. И иногда среди подростков шепотом звучал вопрос; «Ты не знаешь, куда смотался...» — далее шло имя, иногда русское, чаще иностранное. Так я спрашивала, куда смоталась Люся Чернина, и мне кто-то через чью-то еще не арестованную маму передал ее адрес. Она смоталась в Сталинград к тете. Я переписывалась с ней до войны и потом еще целый военный год, пока не получила сообщение, что «санинструктор Людмила Чернина пала смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины...» В Сталинграде! Люсина мама была вместе с моей в лагере. И потом я узнала, что Люся у них была приемная — детдомовская, любимая приемными, бездетными родителями. И умерла, не зная, что она — приемыш.

«Они защищали Родину» — и это и про нее, и про Севку, и про погибшего сына Вилли Бродского, и про Петю Гастева, про Гогу Рогачевского. Про многих, многих погибших! Да и про нас: Юрку Душенова, меня, других, тоже очень многих, оставшихся живыми — «странных сирот 37-го». Именно в войну кончилась, но для большинства не навсегда, а только на время наша «странность», и стали мы, как все, хотя на самом деле мы всегда были «как все». И если уж были «исключительными», то как раз до арестов и гибели наших, таких «идейных», таких «партийных» родителей.

Когда я кончила школу, то поступала на факультет журналистики. Я хорошо сдала экзамены, но на мандатной комиссии (тогда была такая) мне сказали, что я не подхожу. Было грустно, конечно, но даже как-то не обидно. Яне сочла это странным, приняла так. как любое действие, которое в порядке вещей. И с теми же экзаменационными документами пошла в Гер-ценовский институт.

Что мы были «как все», сейчас видно даже больше, чем раньше. Что ни начнешь читать, что ни возьмешь в руки, с кем ни поговоришь — у всех среди самых близких, среди друзей, среди родни были «незаконно репрессированные». Я всегда говорила, а знала с ранней юности — в стране нет людей, которых бы лично не коснулся этот, тоже ведь «странный», процесс. «Гражданская война», «спекулянты», «проститутки», «бывшие», «нэпманы», «прячущие золото», «промпартия», «шахтинцы», «кулаки», «лишенцы», «националисты», «оппозиция», «с оккупированной территории», «из плена», «космополиты», «врачи», «татары», «немцы», «чечены», «ингуши», «балкары», «калмыки», «прибалты», «ленинградцы», «писатели», «диссиденты» — наверное, я кого-нибудь пропустила — рабочие и крестьяне, солдаты, моряки и профессора, интеллигенты и неграмотные, верующие и атеисты, партийные и без партбилета. Все, все, все — черненькие и беленькие, серо-буро-малиновые и в крапинку. У всех — арестованные, сосланные, расстрелянные. Может, отец, может, мать, может, брат, сват, тесть, друг, сосед, дядя, тетя, сестра, муж сестры, жена брата. И у всех (конечно, кто дожил) — дети! Дети! Дети! А теперь уже и внуки. И когда сегодня вдруг слышишь, что кто-то не знал, что кто-то говорит: «Боже, неужели это могло быть», или реже: «Этого не могло быть!» — так и хочется крикнуть:

«Не верьте!» Это значит — не хотел видеть, не желал знать. И самое главное — значит, у него ни разу не защемило сердце, ни разу не помог посылкой, бандеролью, письмом, сочувствием, словом, улыбкой, взглядом, даже мыслью. Не человек это. И это он «не как все». А мы — «странные сироты» — мы- то и есть «как все». Архивы должны быть открыты. И близкие должны знать правду о времени и месте гибели своих родных. Но всем ли хватит сил принять ее так. чтобы она не добавила зла и ненависти в нашей жизни? 

*** 

Люксовская «Пионерская комната» прекратила свое существование. Коридоры стали безлюдней и тише. По ним уже не носились стаи «казаков» и «разбойников». Дети, переселенные с «парадных» этажей в «нэпманский», ходили тихо, как-то боком. За то, что я, когда стала «перемещенной», ходила, нарочно стуча каблуками своих туфлешек на низком каблуке, и стала говорить очень громко, Стелла Благоева, будущий болгарский министр иностранных дел, столкнувшись со мной в коридоре, когда я ей, пытавшейся меня не разглядеть, рявкнула во все горло «здравствуйте», обозвала меня нахалкой. Она хорошо знала русский язык!

Дети, еще не переселенные, тоже притихли. Иногда возникало ощущение, что все в красавце «Люксе» попрятались, как мыши. Может, оттого и не получилось мировой революции?

Притих даже наш неуемный Егорка, имевший коридорное прозвище «Тигренок». Правда, у него с ростом грамотности появилось новое хобби. Он запоем проглатывал какую-нибудь книгу и, если она приходилась ему по душе, начинал писать свою. Перекладывал в толстую тетрадь ее содержание. Он скрипел пером. Разбрызгивал чернила. Пыхтел. И выдумывал новые коллизии и новые судьбы героям так, как нравилось ему, а не тому, кто был первоначальным автором. А потом читал «свою книгу» всем, кто попадет под руку, даже Монахе. Меня удивляло, что папа, вечерами двигая свои шахматы, слушает его. Я думала, папа притворяется. Но, слыша его замечания «автору», поняла, что папа слушает. И возникло одно явление, которое я называла «на-оборотное». Вечером мама раз, другой, третий говорит. «Егорушка, пора ложиться». Потом папа говорит. «Все, Егорка-джан». И тогда Егорка начинает ныть; «Ма-а-а, я ложусь, но только я тебе почитаю полчасика, хорошо?» Мама всегда соглашалась его послушать, как потом соглашалась читать внукам.

Вообще мне кажется, что если меня семейно-народная трагедия 37-го сделала, я бы сказала, бескомплексней, более жизнеустойчивой, то в Егорке она надломила что-то очень хорошее. Может, главное, что было дано ему от Бога.

Приближалось Первое мая. В газете вместе с первомайскими призывами, гневными осуждениями и призывами к усилению бдительности, вместе с «Ежовыми рукавицами» появилась статья о премьере во МХАТе «Анны Карениной». Об этом говорили дома, говорили в школе, говорили на люксовской коммунальной кухне. Говорили так много, видимо потому, что это событие давало возможность какой-то передышки во всем, что ежедневно взваливалось на людей, когда они смотрели газету. Газет не надо смотреть! Я, с декабря 34-го став «газетчицей», открыла эту истину для себя в середине 36-го — после смерти Горького. Не открывать! Даже несмотря на Испанию. Про Испанию где-нибудь да услышишь или надо поглядеть в папиных курьерских конвертах.

Так много кругом было разговоров про «Анну Каренину», что я срочно стала читать. До этого читала только «Детство», «Отрочество» и «Юность», «Войну и мир» и «Хаджи-Мурата».

Вы читаете Дочки-матери
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату