три назад. Где он? Я не находила себе места. Они — Севка, Мика и Игорь — пришли, когда было без нескольких минут двенадцать и кто-то раскупоривал шампанское. Все кричали, чокались с соседями и через стол. Я хотела чокнуться с Севкой, но он смотрел в другую сторону. Я выпила два или три глотка шампанского. Щипет. Вкусно. А когда я поднялась со стула, у меня закружилась голова. Но кружение быстро прошло. За столом все бросались мандариновыми корками, птичками из фантиков, корками хлеба. Они попадали в тарелку с винегретом и в селедку. И то, и другое было с луком, от запаха которого меня подташнивало, Севка сидел далеко и на меня не смотрел. Мика тоже. А Игорь сидел в углу столовой и смотрел в окно. Потом стол задвинули к стенке. Я думала, чтобы танцевать. Но патефон утащили в мою комнату и кто-то танцевал там в темноте. Кто-то ушел в мамину комнату, и когда я туда заглянула, то увидела, что на диване в эркере и на маминой кровати сидят, обнявшись, две парочки. А в столовой стали играть в бутылочку. Севка играл азартней всех. И чаще всех уходил целоваться в переднюю. И чаще всех с Елкой.

Я ушла в комнату Егорки. Стояла там, прижавшись лбом к стеклу. Пошла в кухню. Стала мыть холодной водой из-под крана противные селедочные тарелки. Пришел Игорь. Я спросила его, где они были. Он сказал, что больше никогда никуда не пойдет с Микой. Что они были у каких-то взрослых девушек. Одну зовут Тамара. Имя другой я забыла. Что Мика хотел то же, что раньше папа Игоря, Миша Российский, когда оставил его и Севу с теми «профессиональными» девицами. Что Игорь собирался сразу, как понял, уйти, но Мика заперся с одной из девушек в другой комнате. А Сева не соглашался без него уходить. И вообще не хотел уходить. Игорь его почти силой заставил. Во время этого рассказа Игорь чуть не плакал. Я тоже.

Потом в кухне появились девчонки и стали таскать тарелки и еду. Ее осталось неимоверно много. Оказалось, мама была права. Ели основном пирожки нашей Монахи и сладкое. И папа тоже был прав. Мандарины и яблоки съели до последнего. Ребята хотели идти гулять, потом раздумали, и парочки стали заполнять не только мамину, но Егоркину и мою комнаты. Потом все сразу стали уходить. Мика, кривляясь, накинул пальто на голову и стал целовать мне руку. Было неприятно. Севка потоптался в прихожей и ушел со всеми. Праздник кончился. Да, собственно, его и не было.

Я надела халат и стала выметать из всех углов мандариновые корки, фантики и растоптанную еду. Мне хотелось успеть сделать это, пока не пришли мама и папа. И Монаха. Я стыдилась того, что они могут увидеть квартиру в таком виде. Когда в комнатах было чисто и проветрено и никакого лукового запаха, надо было браться за кухню. И тут я вспомнила, что мы забыли зажечь свечи. Я зажгла их и потушила верхний свет. Было свежо, тихо, пламя на свечках танцевало. От елки снова стал идти снежно-лесной запах. Зазвонил телефон. Противным, чужим басом Севка сказал: «С Новым годом». Я молчала, обрадованная, но еще немножко злая. Тогда он сказал: «Мама тебя целует». Помолчал и добавил: «Я тоже». И положил трубку. Мы никогда не целовались. Ни на словах, ни на деле. Это были странные слова. Я думала о них и не больно жгла ладонь на огне свечи.

Вернулись мама и папа. Мама спросила: «Как твой праздник?» — «Хорошо, хорошо, очень хорошо». В эту минуту это было правдой, потому что я забыла все, что было до Севкиного звонка.

Зимой 39-го мы шли с Севкой куда-то мимо «Люкса». Он поднял голову, посмотрел на наши бывшие окна и спросил, помню ли я тот новогодний вечер. Я ответила: «Еще как». Тогда он сказал, что тогда сочинил частушку. И прочел четверостишие, из которого я помню только две последние строчки: «...Девы Мику не помиловали. Сняли брюки, изнасиловали». Тогда я ему напомнила, что у него были еще другие стихи про тот вечер. И прочла: «Были ночи отыграны на гитаре. И рассвет мы встречали отраженьем в вине. Дай тебя поцелую, сказал я Тамаре. И она согласилась. Это было во сне». «Да? Ты уверена, что это я написал и что это про тот вечер?» — спросил Сева. — «Уверена!»

После Нового года мама все-таки отправила меня в Кунцево. Я много гуляла одна и только вечерами сидела в гостиной с другими. Там были те же ребята, что всегда. Был один новый мальчик с очень красивыми глазами, зелеными, похожими на кошачьи. Я не помню его имени, но он мне понравился, настолько, что я садилась с ним играть в домино, которое всегда терпеть не могла. В один из дней после обеда он исчез. А вечером одна из девочек сказала, что ночью арестован его отец и он уехал в город, И здесь было то же самое: опять кто-то попал «между прочими».

А в лесу было хорошо. Я ходила на лыжах или просто бродила, проваливаясь в глубокий снег, так что он набивался в валенки. Спали мы с Егоркой вдвоем в той комнате, которую всегда занимали, когда приезжали в Кунцево с мамой и папой. Только при них мы оба спали на диванчиках. А сейчас я барствовала в непривычно широкой кровати. И могла читать хоть до утра. С вечера Егорка грозил, что он расскажет маме, что я целую ночь читаю. Потом засыпал. А я блаженствовала. В последнюю субботу каникул приехали мама и папа. А в воскресенье пришли на лыжах Севка и Елка. Я еще с прошлого года звала их приехать как-нибудь в Кунцево. Правда, не вдвоем! Каждого по отдельности! Оказалось, что мы не можем взять их с собой в столовую. Что все эти блестящие приборы, крахмальные салфетки, закуски, официантки в наколках не для моих друзей. Нам сказали, что мы сами виноваты, что обед для гостей надо заранее оплатить в Москве. Когда папа после каких-то переговоров вернулся в комнату, он морщился, как от зубной боли. Хорошо, что Егорка с Севкой и Елкой в это время были в гостиной.

Мы пошли в столовую без них. Мама собрала закуски, хлеб, минеральную воду и фрукты с нашего стола, и мы понесли все это в нашу комнату. Так что ребята не остались голодными. Но у меня был такой отвратительный осадок на душе от этого. И по-моему, у мамы тоже. Именно после этой истории она перестала железно настаивать, чтобы я обязательно каждую субботу ехала туда с ними. Да и мама стала отлынивать от этого барского отдыха. Без папы она там себя, по-моему, чувствовала осиротевшей белой вороной. Да и при нем тоже не очень на своем месте. У меня было ощущение, что они так и не стали «советской аристократией».

Папа уехал и вернулся только в конце марта. Куда он уехал, говорилось как-то нечетко, то вроде читать какие-то лекции в Минск, то «не твое дело». Мы с Егоркой, хоть и были, соответственно возрасту, далеки от коминтерновских дел, но все же понимали, что у них есть много случаев, когда единственно, что мама может сказать, так это «не твое дело». Я про себя решила, что он поехал в Испанию. Так было бы интересней. И лучше. Казалось, что отъезд делает невозможным, чтобы папа попал в число тех, кто «между прочими». Но, возможно, Испания — моя ошибка. Мама всегда Испанию отрицала. 

*** 

После каникул Севка в школу не пришел. Заболел. У него тройная болезнь — краснуха, ветрянка, корь. Мама решила, что я не должна к нему ходить. Но тетя Роня отменила запрет, сказав, что я так тяжело болела всеми детскими инфекциями, что сама не заболею и принести эти инфекции Егорке не смогу. Я стала ходить к Севке каждый день, и мы были вместе до вечера. 

Зима. Начало 1937 года. По дороге из школы я пробегаю мимо людей у здания Прокуратуры СССР. Раньше в этом доме был Московский комитет партии, там работала мама. Я свободно проходила мимо вахтера к ней или к «любимцу московских рабочих и метрополитеновцев» Лазарю Моисеевичу Кагановичу, чтобы набрать у него карандашей и бумаги для своих одноклассников. Сейчас в этом доме идет суд. Демонстранты требуют казни врагам народа. Не то, чтобы у меня было отрицательное отношение к их требованиям, но эти кричащие, возбужденные люди, все их шествие мне не нравятся. Это беспокоит. Внутри все как будто дрожит. Как перед экзаменом. Как перед операцией. Это страх? Возможно, оттого, что среди тех, кого судят, папа Юры П., мальчика, которого я немного знаю. Его за очень голубые глаза зовут «Василек», и он этого стесняется. И я тоже чего-то стесняюсь (может, этого знакомства), пробираясь сквозь толпу на другую сторону улицы. Раньше она называлась Большая Дмитровка, но только что стала Пушкинской. С нее я сворачиваю в проезд Художественного театра — так теперь называется Севкин Камергерский.

Дверь открывает Маша и уходит на кухню. Пока я раздеваюсь, в коридор выглядывает Раечка — жена писателя Марка Колосова. В квартире четыре комнаты — две у Багрицких, две занимает семья Колосова. Потом они станут занимать три. Колосов после ареста Лиды заберет себе комнату Севы, или, как тогда говорили — «ему отдадут». Раечка круглая, беременная. Когда прошлой зимой все газеты, и мы тоже, обсуждали закон о запрещении абортов, Севка сказал, что теперь-то уж точно Раечка всегда будет беременной. На моей памяти она всегда была беременна и всегда выглядывала на любой звонок в дверь.

Севка лежит в постели со своей тройной болезнью. Лицо и руки пятнистые, замазанные какой-то белой мазью и лиловой краской с певуче-стиховым названием генциан-виолет. Севка временами

Вы читаете Дочки-матери
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату