никогда не бывали. Видимо, они не принадлежали к коминтерновскому «истеблишменту».
Подростки крутили в Кунцеве романы и вели (особенно девочки) многочасовые беседы «по секрету». Мальчики, когда не было взрослых, крутились в биллиардной. У меня не было дружбы и даже приятельства ни с кем из детей, бывавших в Кунцеве. Но само это место мне очень нравилось. Весной там все напоминало Сестрорецк, особенно Сетунь, протекавшая очень близко от дома, под горой. Хотя она была значительно меньше Сестры, но ее причудливая извилистость, заросшие кустарником (ох, сколько там было черемухи!) берега влекли меня постоянно. И Кунцево было моим любимым зимним загородом. По полдня, опаздывая то к обеду, то к ужину, бродила я одна, замирая от восторга и задыхаясь от любви ко всему, что открывалось моим глазам. И воспоминания о Кунцеве — не о доме отдыха, а о месте, лесе, реке, пригорках и оврагах — относятся к самым светлым.
Уезжали в Кунцево обычно на машине к ужину в субботу и возвращались в воскресенье после ужина.
В седьмом классе я стала отказываться ездить в Кунцево. Мама настаивала, и у нас бывали жестокие скандалы. Однажды даже она меня, не взяв после моих протестов, заперла вечером в квартире. Тогда я нашла путь к «вылезанию из дома» — через окно в моей комнате на балкон, а потом через номер 8 в коридор.
Я стала ощущать себя несколько парией среди девочек, там бывавших. Тогда я про себя называла их «воображалы» или «задаваки». Почему в общении с ними у меня ничего не получалось — не знаю. Они были чуть старше, больше барышни, что ли. Контакта не возникало, и это было мне неприятно.
В этом году мы — наша компания — собирались впервые встречать Новый год по-настоящему, по- взрослому, вскладчи-ну. Решили собираться у меня, потому что у нас просторней, чем у других. Разговоры, обсуждения, сбор денег и составление списка, что купить, начались чуть ли не за месяцы. Оказалось, что во всем этом я понимаю меньше других девочек, и меня ото всего отстранили. Только велели выяснить, сколько у нас тарелок, вилок, чашек и рюмок. Рюмки меня несколько насторожили. У нас в доме ничего, кроме сухого вина, не пили. Но девочки меня успокоили, что будет совсем мало вина и одна бутылка шампанского. Я долго думала, сказать маме или нет про вино. Решила заранее не говорить. Когда я спрашивала ее разрешения собраться у нас, она сразу и спокойно разрешила. Сказала, что, конечно, можно. Да я, спрашивая, и не сомневалась, что разрешит. Мама всегда предпочитала, чтобы я со всей компанией была дома, чем куда-нибудь уходила. Но она поморщилась, когда я сказала, что это будет складчина. И предложила мне, пусть Монаха напечет нам пирожки и сладкое. И будет торт и конфеты. И можно купить что-нибудь в магазине «Восточные сладости». Это был магазин, любимый всей нашей семьей. Но я ее умолила, объяснив, что все ребята хотят складчину, что иначе они решат собраться в другом доме. И мама согласилась. Почему я так ждала этот праздник, я не знала.
Незадолго до Нового года я пришла к Севке. Его не было на уроках, и я пришла, не позвонив. Он встретил меня как-то хмуро, молчал, не слушал, что я болтала. На вопрос, почему он не был в школе, сказал, что проспал. У Лиды в комнате было тихо. Я спросила Севку, где все. Он сказал, что мама уехала к По-ступальским, а Сима дома. «А Владимир Иванович? » — «А Владимир Иванович арестован». Потом он сказал: «Между прочим, и Игорь тоже». — «Какой Игорь?» — «Ты что, дура? Не мой брат, а Поступальский». — «Тогда почему ты говоришь «между прочим»?» — «Потому что мама решила мне это не говорить». Потом он как-то грустно покривился и сказал: «Я подслушал...» И: «Вообще-то надо говорить не «между прочим», а «между прочими»». С этого момента мы с ним всегда об аресте кого-нибудь говорили только «между прочими» и имя. Позже, когда пришло время писем, так же объяснялись и в них.
Веселье в Севкином доме кончилось. Лида сразу из полненькой, веселой, нарядной девушки, какой она выглядела последние годы, снова превратилась в серьезную Севкину маму. Почти каждый день приходила Сима. Они там вдвоем пили чай, а нас не звали. Куда-то исчезли разложенные повсюду рукописи, и почему-то постоянно строчила машинка. Только не пишущая, а швейная. Лида шила. По-моему, это она так спасалась от беспокойства. Как мама, спустя много лет, уже когда у нас жил Андрей, если случалось что-то плохое, сразу начинала судорожно что-то вязать.
А в «Люксе» уже каждую ночь шуровали группы военных, приходящих арестовывать, и были слышны их громкие, хозяйские шаги. На лицах всех живущих в доме был отсвет обреченности. И у папы был такой же. Арестовали папу моей подружки с пятого этажа — Люси Черниной. Я ее успокаивала, что это же у всех. А она мне сказала; «А вот у тебя не арестовали». На что я ей ответила убежденно «арестуют», внутри себя скрывая безумную надежду, что, может, все-таки не арестуют. Мама Люси Черниной потом жила в одной комнатке с нашей мамой на нижнем этаже дворового «люксовского» флигеля, который почему-то назывался «нэпманским» (ирония от слова «нэпман»), куда «ссылали» с парадных этажей семьи арестованных — временно, потому что потом арестовывали жен. Маму арестовали на несколько дней раньше мамы Люси Черниной. Потом они встретились уже в АЛЖИРе — Акмолинском лагере жен изменников родины.
Севка чуть не каждый день сообщал мне новости про соседей и знакомых. Между прочими папа Юрки Селивановского. Между прочими папа Софы Беспаловой. Между прочими отчим Лены Берзинь. Между прочими князь. Князем он называл Святополк-Мирского, которого я часто видела у Лиды. Я ему в тон отвечала. Между прочими мама Елки. Между прочими папа Нади Суворовой. Между прочими папа Маргит Краевской. Между прочими Танев. Между прочими Попов. Между прочими... Между прочими... Было похоже на игру. И было так страшно. А потом мы как-то непонятно выходили из этого страха.
Почти каждый вечер по маминому пропуску, еще из МК, в театр. К Мейерхольду. В Камерный. К Вахтангову. Во МХАТ. К Коршу. У меня так красиво лежат волосы. Я тайком надеваю мамино темно-синее, почти черное, платье с белым круглым воротничком. Это про него Севка написал; «Что-то черное мне в память въелось, платье, волосы, не помню что...» И снова полет. Знакомый угол аптеки. Каток. Стихи.
Начинались зимние каникулы. Егорку отправили в Кунцево. Я упросила маму меня не посылать, а разрешить быть в Москве. Она согласилась на неделю в городе и на неделю «на воздухе». 30-и) я украшала елку. Монаха пекла свои удивительные «мазурки». Как их готовят, никто не знал. Я от нее слышала, что их делали на монастырские праздники. Запах от них разливался по всей квартире. Я ждала, когда позовут ужинать. А мама и папа закрылись в своей комнате и не выходили. Монаха накрыла к чаю и ушла ложиться. Я позвала маму и папу. Они вышли в столовую не сразу. Оба какие-то понурые, бледные. Не понять — усталые, огорченные или больные. Чай пили молча. Только папа на мой вопрос, хороша ли елка, сказал, что до праздника все елки всегда красивые. Я даже не поняла, похвалил ли он мою работу или нет. Потом он встал, подошел к елке, понюхал ее и сказал, что в Тифлисе, когда он был маленьким, его сестры на Рождество тоже украшали елку. Мама молчала, а потом сказала, чтобы я убрала со стола. Она как-то извинительно сказала:
«Я что-то не могу». Я подумала: «Заболела. Как жалко. На Новый год». Я унесла посуду в кухню и зашла к ним. Папа сидел за письменным столом и бросал кости от нардов. Сидел и бросал. Мама, одетая, лежала на кровати. Я спросила: «Ты заболела?» Она ответила: «Нет». Но я уже сама знала, что она здорова. Я мучительно думала, кто арестован. Кто? И впервые меня пронзила мысль, что ведь скоро и неотвратимо это придет к нам. Мама сказала: «Иди ложись, завтра же у тебя праздник». И то, что она сказала о празднике у меня, а не вообще о празднике, было подтверждением того, что «оно» уже идет к нам.
Я легла и мгновенно заснула. Может, это была реакция на беспокойство, охватившее меня. И так же внезапно проснулась. Снизу из ресторана доносилась мелодия модного танго «В парке Чаир». Его любил Севка. Значит, еще не было двух часов. Там всегда оркестр играл до двух. Хотя в предпраздничную ночь мог и дольше. В столовой было темно. Но из маминой комнаты доносились голоса. Я встала и подошла к двери. Было слышно, что мама сморкается. Потом она заговорила. По голосу я поняла, что она плачет. Я никогда не видела маму плачущей. Она без конца повторяла слова «всю жизнь» и всхлипывала. Потом снова «всю жизнь» и всхлип. Папа что-то тихо отвечал, но слов разобрать я не могла. И вдруг мама почти закричала: «Я знаю Степку всю жизнь. Ты понимаешь, что это значит? Я его знаю в три раза дольше, чем тебя. Ты понимаешь? Ты понимаешь?» Потом были слышны только всхлипы. И скрип, шарканье тапочек. Я поняла, что папа встал с кровати, и метнулась от двери, боясь, что он выйдет из комнаты. Но он стал ходить в их комнате — пять шагов к эркеру, пять к кровати. Как маятник. Чиркнула спичка. Снова заговорила мама: «Скажи, ты веришь? Ты веришь в этот бред?». Она уже не плакала. «Ты веришь, что Агаси... Ты веришь, что Павел, что Шурка... Ты веришь, что они...» Она все время не договаривала фраз, но и так все было ясно. Потом она спокойно и тихо сказала: «Я знаю, что ты не можешь верить». И вдруг папа ответил каким-